Евгений Борисов
Их было трое. Как-то собрались у одного, у Павла Ивановича, отметить День Победы. Прикололи, как водится, ордена и медали на пиджаки, жен своих тоже пригласили, и все было хорошо за праздничным столом. Как и полагается в праздники, выпили. Песни запели. Военные, из тех времен. Про темную ночь, про синенький скромный платочек…
Правда, тут больше жены старались, а они все помалкивали. Слушали да вылезали часто из-за стола на кухню покурить. Но и там между затяжками тоже молчали. Не оттого, конечно, что не о чем было говорить или вспомнить было нечего — еще сколько было-то! — но тут такое дело…
Они понимали друг друга, потому что молчали-то об одном.
Были они в том возрасте, когда у людей, даже вовсе ничем не похожих друг на друга, в глаза скорее бросается не это их несходство, не цвет волос, скажем, не рост и не походка, а нечто другое, что сделало их до родственной близости одинаковыми,— прожитые ими годы. Но и то
верно — не в женихи выбирать. Теперь только разве в президиумы, а туда, как известно, не за красивые глаза, не за осанистость сажают. Иначе бы одному из них, Павлу Ивановичу, и не сиживать за красными столами: с хромой ногой да с палкой — не лучшее украшение.
А его-то и выбирали. И в тот день, о котором речь, на городском торжественном собрании он как раз в президиуме блистал, а два друга его, беловолосый, как лунь, Илья Васильевич и резковатый в движениях молчун Владимир Сергеевич,— эти из зала, из третьего ряда на него глядели, гордились им и невольно завидовали. Потом уж и в гости пошли.
Во время очередного перекура, когда жены, оставшись в комнате, в какой уж раз запели про синенький скромный платочек, Павел Иванович вдруг нарушил молчание.
— А время-то идет,— сказал он задумчиво.— Может, все-таки стоит, пока не поздно? — Он вопросительно взглянул на товарищей.— Собраться бы да махнуть, а? Теперь и катер туда ходит, я узнавал.
— В шесть ноль-ноль,— тут же сообщил немногословный Владимир Сергеевич.
— Четыре часа всего ходу,— уточнил третий.— Завтра бы и махнуть. Чего зря откладывать?..
…Речной катер, почти пустой, добрался до места, где не было никакого причала, и потому он приткнулся носом к берегу, и мальчишка-матрос, попыхивая папироской и дивясь прихоти странных пассажиров, пожелавших сойти на нелюдимом берегу, сбросил для них жиденькие сходни, и трое в резиновых сапогах и стеганках сошли на песок.
Шли они долго, с передышками, потому что трудно было идти по песку.
Павел Иванович со своим костылем быстро умаялся, но виду не подавал — какая-то сила влекла их все дальше и дальше. Так прошагали они километров пять. Но вот на излучине, там, где река заребрилась каменистым порогом, один из них остановился, стал оглядываться.
— Сдается мне,— сказал он,— что здесь… Здесь надо искать, это место…
— Похоже, что так,— согласился второй,— очень даже похоже. И перекат этот зубастый… Он мне и теперь еще снится. Только «его тут теперь искать, мыто все перемыто.
— Сколько воды утекло…— сказал третий.
Все согласились: действительно, много ль отыщешь на песке через двадцать-то лет?..
Но они еще долго ходили по берегу, месили ногами песок и молчали. Потом поднялись к лесу и там тоже бродили, приглядываясь к каждому деревцу, под каждый кустик заглянуть старались и словно бы спрашивали у них: «А вы-то нас помните?» Павел Иванович все шуровал палкой в пожухлой траве, водил ею, точно миноискателем. Но ничего, никаких следов не нашли.
Опять спустились к реке, облюбовали местечко — между водой и лесом, без ветерка,— разложили свой первый костер. И порешили: здесь, на этой земле, возле быстрого волжского переката, где много лет назад, обжигаемые студеной октябрьской водой и фашистским свинцом, летящим из прибрежной засады, их отряд отходил на левый берег,— здесь отныне собираться им, бывшим партизанам этого отряда. Так и было до поры. И пять и шесть лет подряд. Они приезжали сюда в один и тот же день, девятого мая, и зажигали костер.
…Три года назад, весной, перед самым ледоходом, умер Владимир Сергеевич. Обычно он первый оповещал их о ледоходе, потому что жил на набережной, окнами на Волгу. Он звонил по телефону сначала Павлу Ивановичу, затем Илье Васильевичу, докладывал:
— В восемь ноль-ноль в районе нового моста началась подвижка.— И кричал радостно: — Тронулась, родимая! Считай, что дожили. Теперь уж скоро! От этого дня они и начинали считать: сколько им осталось ждать поездки.
И вот они потеряли наблюдателя.
Неделя, кажется, прошла после похорон… К Павлу Ивановичу вдова покойного заглянула. Принесла удочку трехколенную, баночку из-под леденцов с крючками и прочими рыбацкими принадлежностями и котелок — все, что Владимир Сергеевич возил с собой «по предписанию».
— Может, сгодится,— сказала она сквозь слезы.— Не выбрасывать же.— Уже в дверях спросила: — Как нынче-то, без моего… Поедете или уже все?
— Как это все? — Павел Иванович даже возмутился.— Почему это… Наоборот. Теперь и за него, значит… Иначе и быть не может.
— И ладно, — отозвалась вдова,— и хорошо. Тогда у меня просьба… Веточку какую, может, отломите или кустик какой… К нему бы на могилку…
И опять той весной на берегу Волги горел костер. Только теперь у огня сидели двое. Два человека, не рыбаки и не охотники, глядели молча на огонь, а рядом, на клеенчатой скатерочке, стояла початая бутылка; они уже выпили малость — «за тех и за него, за Сергеича…»,— а что осталось в кружках, выплеснули в костер и не притрагивались больше к бутылке, забыли про нее; время от времени один из них поднимался, подбрасывал дровишек в огонь, и тогда притухший было костер оживал снова, и они опять слышали жаркое его дыхание, и им казалось, что там, в огненной глубине его, в эти минуты идет какая-то непостижимо трудная работа, от которой и рождаются на свет тысячи раскаленных добела искр.
Ощущая странную причастность к этой работе огня, они неотрывно и долго следили за метущимися к небу искрами, старались поймать тот неизбежный, неуловимый миг исчезновения их и не могли уследить, потому что за тысячами пропадающих во тьме искр взметались еще тысячи и было в этом движении что-то неистребимое, вечное.
В такие минуты, чувствуя тайное родство с огнем, они, торжественно-молчаливые, думали о себе… Им казалось, что и сами они, простые смертные, два персональных пенсионера, деды своих внуков, члены разных советов и многих общественных комиссий, кавалеры боевых орденов, два больных, доживающих век старика, ведущих свой род от безлошадных тверских крестьян, что оба они если и не вечны сами по себе, в своей плоти и крови, то в чем-то в самом главном у них тоже есть продолжение, есть что-то такое, не богом, конечно, и не другой потусторонней силой данное, а собственной их жизнью заслуженное.
Они не говорили о том, что же такое в них — это главное. Должно быть, потому, что одинаково понимали и чувствовали его и в себе и в других, в своих сверстниках, поэтому и не сомневались, что ничего главнее, чем пережитое, выстраданное и отвоеванное ими, и быть не может. Столько думано-передумано было возле того костра…
Ночью сквозь тягостную бессонницу, ненадолго заглушаемую болезненно чутким сном, Павлу Ивановичу почудилось, будто на Волге тронулся лед. И это было странно. Странность была не в том, что такого быть не могло — могло, самое время! — удивительно было другое: вот так лежать в постели и в какой-то миг до полной уверенности, до ясного видения и до отчетливой слышимости ощущать то, что творится не где-то рядом, не у соседей за стеной, не во дворе под окном, а на большом расстоянии, за кварталами высоких домов, пролетами улиц и переулков; но именно так и было: он лежал в постели и чувствовал далекое, рождающееся в ночи движение, и слух его цеплялся за эти, еле различимые некомнатные звуки. Сначала что-то рокотало глухо и сдержанно, будто больной, превозмогая великую боль, вздыхал, ворочался, постанывая. Прислушиваясь к звукам, Павел Иванович и сам уже страдал чужой болью и думал о происходящем, как о чем-то живом, почти человеческом.
Он понимал, откуда пришла к нему эта ночная острота, болезненная чуткость души и слуха и отчего все происходящее там, на апрельской реке, представилось ощутимым почти страданием.
Вчера на «Скорой» увезли в больницу второго друга, Илью Васильевича. Врачи сказали: инфаркт.
Накануне, два дня назад, они были с ним на заседании совета бывших партизан, говорили об очередном партизанском слете — где и когда его проводить,— и Илья Васильевич, сидевший рядом с Павлом Ивановичем, шепнул ему:
— А хорошо бы, Иваныч, собрать всех партизан на наш костерок. Место — лучше некуда. Как считаешь?
— Подумать надо, — ответил Павел Иванович, — обмозговать.
Потом они шли домой и обмозговывали. Дело, понятно, было заманчивое, но смущало одно: ведь на карте области немало других мест, где сражались партизаны, их же земляки, и, конечно, встанет вопрос, а почему именно здесь, а не в поселке Пено, скажем, и не в Андреаполе?.. И не получится ли так, будто они сами о себе напоминают, о своих особых заслугах? А какие они особенные? Воевали, как все… И решили: пусть так и будет — они опять соберутся вдвоем, поедут к себе и запалят костер до неба…
И вот на тебе — инфаркт.
Было о чем подумать Павлу Ивановичу в эту ночь.
Размышлял он и о том, много ли у него самого-то осталось их, этих ледоходов? И остались ли? Может, этот, нынешний, и есть тот самый?..
Три дня и три ночи даже врачи не знали, что будет завтра. Но прошло еще время, и, кажется, прояснилось: из онемелых губ больного родились невнятные, еле слышные слова… Кто-то другой, услыхав их, вряд ли что и понял, подумал бы — бредит человек, но у постели больного сидела жена его и Павел Иванович. Они услышали и поняли.
— Как… костер… наш…— бормотал больной.— Пусть… костер…
— Ясное дело, о чем речь,— торопливым шепотом откликнулся Павел Иванович.— Ты уж лежи знай, не рыпайся, все будет как надо. Еще и вместе посидим, погреемся у костерка…
Для себя же он твердо решил: пусть дождь, пусть снег, пусть что угодно, а он поедет! Один поедет, за них за всех! Даже рюкзак свой походный приготовил, и билет на катер уже лежал в кармане, и заветная четвертинка была куплена — на лучший случай, если «мотор» не забарахлит…
А «мотор» и забарахлил… Утром, как ни бодрился перед женой, не спрятал своей тревоги.
— И не выдумывай.— Решительная, она встала перед ним у дверей.— Наездились, хватит! Туда же захотел, следом…
С рюкзаком, перекинутым через плечо, он подошел к ней и сказал тихо, но так, что продолжать
разговор не имело смысла:
— Не надо.
Она поняла и отступила.
— Там я носки тебе положила в рюкзак,— тоже очень тихо сказала она,— шерстяные, в правом кармане. Будет зябко, поддень под портянки…
Быстроходная «Заря», курсирующая теперь по этому маршруту, укоротила рейс почти на час, и остановка приблизилась к тому месту километра на три, так что идти оставалось всего ничего.
Павел Иванович, как спустился на знакомый бережок, так сразу и повеселел, почувствовал: отпустило в груди, дышать стало легче, вольнее. А тут и дождичек, напугавший его с утра, приутих, а скоро и совсем перестал, и где-то сквозь легкие, летучие облака уже проклюнулось майское солнышко. Разгуливался денек.
Павел Иванович прибавил шагу. Ему не терпелось поскорее добраться до места, скинуть рюкзак, подтащить дров к кострищу да развести огонь. Как хорошо, просто здорово придумали они однажды — собирать дровишки про запас. Словно чувствовали, что кому-то из них они ох как кстати окажутся. Так и вышло: много ли он один насобирал бы теперь по лесу?..
Павел Иванович так разошелся, так размахался своим костылем, что не заметил, как миновал последний, против белого бакена поворот, за которым сразу должно было открыться то место, уже издали серебрящееся порожистым перекатом, а когда увидел его, тут же замер, остановился как вкопанный…
Ноги, и без того подуставшие, словно налились свинцом и как будто вросли в вязкий приречный песок. Лоб покрылся холодной испариной, и опять, как утром дома, сдавило грудь…
Там, на знакомой излучине, где десять лет кряду и в дождь и в снег, в один и тот же день они снимали с плеч свои рюкзаки, на том самом месте, которое они по неписаному праву первооткрывателей считали своим, горел костер. Он еще только разгорался, и было в нем больше дыму, чем огня, но двое уже возились, хозяйничали возле него. А рядом — как он сразу-то не заметил? — поближе к лесу, стояла голубая, как лоскуток весеннего неба, палатка.
«Да нет,— попробовал успокоить себя Павел Иванович,— быть такого не может, это какая-то ошибка. Тут что-то не так…»
Но он понимал, что никакой ошибки нет: костер горел на том самом месте… Конечно, и дровишки припасенные пошли в ход, и все, все теперь полетит кувырком…
Жаркая обида от совершающейся, а скорее, уже свершившейся несправедливости обожгла ему лицо. «Ну, нет,— сказал он себе,— мы еще посмотрим, мы еще разберемся, что к чему… Развели, понимаешь, другого места не нашли… А по какому такому праву?..»
И еще крепче сжав рукой костыль, зашагал прямиком к костру.
Сидевшие у костра — один, пристаривший себя бороденкой, другой в очках, похоже, постарше первого, — тоже заметили его. Они возились у огня, то и дело поглядывая на хромого путника. Вдвоем, да с расчудесным, поблескивающим на солнце самоваром, да с удочками, чутко нацелившимися у воды на счастливый улов, и с веселой палаткой, им было, наверное, хорошо на этом вольном берегу, под пригревающим солнышком. Гостей они не ждали.
А Павел Иванович уже подходил к костру.
— День добрый,— сказал он глухо и неприветливо, останавливаясь шагах в трех от огня и враждебно косясь на самовар, над которым уже струился и плавился сизоватый дымок.
— Привет, привет! — торопливой скороговоркой, как бы между прочим, откликнулся бородач. На подошедшего он даже не взглянул — шуровал палкой в костре, зачем-то распалял его.
Из-за костра от палатки сверкнули очки второго. Он поинтересовался:
— Как тут с рыбалкой, отец? Вы, небось, здешний…
Где тут они, заповедные?
Заповедные… У Павла Ивановича аж дух перехватило, захотелось сказать про эти самые, заповедные, чтобы знали двое молодчиков: не одной удачливой рыбалкой да охотой определяются заповедные места, есть кое-что другое… Но сдержался, сказал, как бы примериваясь к разговору:
— Ишь, как у вас, вынь да положь заповедное. А ты бы и поискал. Тут вон их сколько, у каждого свое…
— А это чем плохо? — поднявшись над костром, бородач широко развел руками.— Красота, кто понимает.
— Вот-вот, я и вижу… Вижу, какие вы охотнички до красоты.— Павел Иванович снова воззрился на самовар.— Съехались, будто на ярмарку… Цыган вам еще не хватает.
— Не нравится,— снова подзадорил бородач,— так мы и не настаиваем. Извините, как говорится, за компанию. А насчет цыган мы подумаем.
Он хохотнул и снова обратился к костру, как бы забыл про Павла Ивановича. Но тут очкарик, до поры не вмешивавшийся в разговор и теперь, похоже, смекнувший что-то, спросил у Павла Ивановича:
— Чего негодуешь-то, отец? Или место твое заняли? Так бы и говорил. Потеснились бы. В тесноте, сам понимаешь…
Бородач с явным неодобрением покосился на очкарика и снова съязвил:
— Долго спишь, батя. Свято место пусто не бывает. Да и не написано нигде, чье оно…
— Написано, еще как написано! — вдруг сорвался на крик Павел Иванович и даже сам испугался, так неожиданно это вышло у него. Закончил, еле сдерживаясь:— Да не всякий, понимаешь, читать это умеет… Не каждому дано. Привыкли, понимаешь… Двое полувопросительно, полуудивленно переглянулись.
— Привыкли, понимаешь, на готовеньком… Вот и красоту им, видишь ли, подавай. А чего она стоит, вот эта красота?.. — Голос Павла Ивановича накалился и окреп.— Знаете ли вы, чего она стоит? А какую расписочку за нее люди здесь оставили? Знаете? Кровью писанная расписочка…
Журнал Юность № 11 ноябрь 1975 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области
|