Владислав Титов
повесть
На заре Прудки проснулись от резкого, пугающего звука. Во дворе Прасковьиного дома протяжно и тоскливо выл старый, полуослепший пес Мушкет.
Солнце еще не взошло, но на востоке, за колхозным садом, края низко висящих туч окрашивались в малиновый цвет, рдели и разгорались. Вой несся над домами, огородами, цеплялся за холодные трубы домов, верхушки деревьев и застревал где-то в низах, за гумнами, в густом, как вата, тумане.
Из крайней избы высунулась взлохмаченная голова Кузьмы Дорофеева, пугливо зыркнула по сторонам и вновь спряталась за скрипучей дверью. Босой, в одних трусах выбежал его сосед Андрей Чернышев. Постоял, почесал затылок и засеменил в дом.
Село лениво копошилось, стучало, скрипело в утробах изб, но улицы были пусты. По ним плыл жуткий, протяжный вой. Он то затихал, то вновь усиливался, срываясь на визг, высокий и пугающий.
— Кума, аль кобель чей сбесился? — спросил сонный женский голос.
— Молчи… аж мурашки по коже лезут,— откликнулся другой.
— Беду навоет, окаянный! — ругнулся третий из окна напротив.
— Ни дать ни взять — к войне…— рассудительно заговорила первая женщина.— Помню, в сорок первом как раз, тоже на заре…
— Да замолчите вы, балаболки! — крикнул на них Кузьма.— Заладят: война, война… Никакой субдирнации не смыслят! Богу душу отдала Прасковья Тихоновна, царство ей небесное! А они: война… В рай к Саввушке своему полетела. А по бокам херувимчики так и порскают, так и порскают, как воробьи вокруг галки!
— Чего богохульничаешь, непутевый! — пристыдила Кузьму бабка Авдотья.
— А может, они мне кумовья-сватовья, право такое обретаю!
— Кто кумовья? — серьезно спросил тот же голос.
— Херувимчики Прасковьи Тихоновны.
— И-и-и-их, все-то там будем,— вздохнула женщина в окне.— Дай-то бог нам столько прожить. Мой, окаянный, вчерась напился, а корова в огород к Апросинье…
В соседнем доме заголосила старуха. Первые лучи солнца искрились в росе, пожаром пылали в окнах низеньких хат. Занимался новый день. Плач слился с воем Мушкета и окончательно разбудил село. Оно заполнилось звуками и людскими стайками потекло к Прасковьиной избе. Держась за материны юбки, хныкали сонные дети, крестились и тяжело вздыхали старухи.
Прасковья Тихоновна Рыбаева лежала на лавке, в переднем углу, маленькая, щуплая, и казалось, что она прилегла на минутку отдохнуть от неустанных домашних хлопот. Из-под белого, в черный горошек платка выбивалась седая прядь, на лице не было и тени страдания. Наоборот, оно выглядело каким-то тихим, умиротворенным, словно она встретила смерть как должное, давно ожидаемое, без страха и суеты, с чистой, спокойной совестью, с сознанием до конца исполненного перед людьми и жизнью долга Спокойными были и желтые, будто восковые, руки, тихо сложенные на груди. Никто не слышал ее последнего вздоха, ее последних слов, если они были; никто не видел, как, почуяв близкую смерть, она облачилась в свое давно припасенное смертное одеяние, не видел, как ложилась на старую лавку, чтобы навсегда уйти из этого мира.
Может быть, только Мушкет, старый, полуослепший пес?..
Восемь лет назад похоронив мужа, Прасковья Тихоновна коротала век одна. Доживала тихо, незаметно, стараясь сделать как можно больше добра людям, будто боялась своей жизнью помешать им.
Считала несправедливостью, что пережила своего Савву, большого, сильного человека, и каждый день слезно молила о встрече с ним в том желанном, потустороннем мире.
И вот дождалась… И умерла тихо, незаметно, как жила, не причинив смертью излишних хлопот людям.
В избе было жарко и тесно. Народ все прибывал, подпирал сзади, жался друг к другу. Пришла бабка Авдотья, известная на селе голосильщица, поправила на голове Прасковьи седую прядь, хилой грудью набрала в легкие воздух и, привычно обхватив ладонями щеки, заголосила звонко и жутко:
— Да на кого ж ты нас оставила, подруженька наша горемычная?! Да отчего ж так рано закрылись твои глазоньки?! Да как же нам теперь без тебя век вековать?!
Около двери громко чихнул Кузьма, торопливо перекрестил рот и вышел в сени. Люди в горнице колыхнулись, засопели носами, нестройно подтянули Авдотье. Мушкет на мгновение затих, словно прислушиваясь к плачу, а потом завыл еще пронзительней и горше.
Хоронили Прасковью Тихоновну всем селом.
Впереди процессии с большим березовым крестом в руках и с начищенными медалями на груди шел Кузьма Дорофеев. За ним длинной лентой тянулись односельчане. Было сухо и жарко. Люди молчали. А когда за селом, в полях, над похоронным шествием звонкими трелями залились жаворонки, Авдотья вдруг схилилась набок, подняла корявые, работящие руки к небу, тяжко охнула и заголосила с какой-то отчаянной искренностью. Палило солнце, с полей несло чабрецом и донником, люди опускали головы и боялись смотреть в глаза друг другу.
Могилу выкопали в углу кладбища, под белыми березками, рядом с могилой ее Саввы. Исполнил Прасковьину просьбу добродушный мужик Кузьма: под самым еще не совсем сгнившим боком Саввиного гроба наметил ей место вечного покоя.
Звякнули о сухую глину лопаты, охнули в последний раз бабы, и комья земли гулко ударили по светлой крышке гроба. Оттесненный частоколом ног, Мушкет громко взвыл и, кусаясь, ринулся к могиле. Не понимая своим старым собачьим умом происходящего, долго смотрел слезящимися глазами в черный провал, а потом поднял к небу морду и опять тоскливо завыл.
Журнал «Юность» № 12 декабрь 1973 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области
|