Утром приехала Ольга. Рванув дверь, вбежала в комнату, остановилась у порога и безвольно выпустила из рук черную штапельную косынку.
— Не успела…— хриплым голосом медленно сказала она и, задрожав всем телом, опустилась на пол.
Федор смотрел, как мелко дрожат ее побелевшие губы, и не мог найти слов, чтобы утешить.
— Мамочка, родненькая моя! — тонко вскрикнула Ольга, оторвала голову от пола и тут же уронила ее.— Прости меня, прости меня! — Она рыдала и билась головой.— Мамочка, мама, мама…
— Оля, перестань, хватит, Оля! — Федор подошел к ней, попытался поднять.— Этим не поможешь, из могилы не поднимешь. Пожалей себя, Оленька.
— Федюшка, нет больше нашей мамы….
— А что сделаешь, что сделаешь? Такова жизнь. Все мы только гости на этом свете. Успокойся. Ты с кем приехала? Одна?
— Борис с Виктором по степи идут, а я бегом… Как же теперь, Федя? Как же нам без мамы?
— Трудно, Оля, трудно, но надо держаться. Мужайся, сестрица. У Виктора отпуск или как?…— Федор обнимал ее за плечи и гладил.
— За свой счет взял… Мамочка, милая, прости меня! Одной тебе пришлось доживать свои дни…
Никто не приласкал, глазоньки не закрыл!..— Ольга мотала растрепанной головой и тыкалась в грудь Федора.
— Почему одна? Тут соседи. Хорошие люди. А Бориса зачем везла?
— Ну, как же, Федя, бабушка она ему родная или кто? Господи, почему ты взял ее у нас так рано?!
— Дай бог нам столько прожить,— сказал брат и отстранился от нее.
— Ты застал ее, Федя? — Ольга заплаканными глазами пристально посмотрела ему в лицо. — Застал, Федя? Расскажи, как это все?..
Она смотрела так, будто от того, застал он похороны матери или нет и вот сейчас расскажет о них или не сможет, зависело что-то очень важное и в ее жизни, и в жизни ее мужа Виктора, бредущего где-то по степи с четырнадцатилетним сыном Борисом, и даже в судьбе его самого. Федор отводил глаза и почему-то не хотел сознаваться в том, что на похороны тоже опоздал. Его разозлило то, что Ольга приехала с мужем,
человеком, которого он недолюбливал. «Жмот! — думал про него Федор и недовольно морщился. — Долю потребует. Это уж как пить дать! Сынка прет с собой. Для чего бы это? С Виктором надо ухо востро держать».
— Все там будем, — сказал Федор и отвернулся. — А живым живое…
— Федя, неужели и ты опоздал? — Сестра взяла его за плечо и повернула к себе.
— Ну, опоздал, опоздал! — раздраженно ответил он и отвел взгляд. — Ты же вот тоже… Но это не меняет дела.
— Конечно, конечно, — поспешно согласилась Ольга и опять заголосила: — Милая ты моя маманя, кто же думал, что так получится? Виновата я перед тобой…
— Хватит, — буркнул Федор. — Дело надо решать, нечего оттягивать. Время не ждет.
Ольга перестала плакать, достала платочек и громко высморкалась. Федор смотрел на сестру, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Он боялся и оттого торопился. Боялся, что вот сейчас, сию минуту откроется дверь, войдет Виктор, и тогда дело, о котором собрался говорить, примет совсем не тот оборот, на который рассчитывал.
— Какое дело? — спросила сестра.
— Дом срочно продавать надо, ну и все такое…— быстро сказал Федор и вытянул шею, ожидая ответ.
— Федюшка…— простонала Ольга.— Мама у нас умерла, а ты… Да кому она нужна, развалюха наша? Сто лет ей. Кто захочет, пусть даром берет, как память о маме. Если найдется такой, спасибо ему скажем. — Ольга всхлипнула. — Мама-то наша, точно муравей, все, бывало, в дом несет, все тянет по былиночке, по травиночке. «Олюшка, поешь то, покушай это. Федюшка, осторожнее, поберегись, сынок…»
— Ну, если у тебя денег куры не клюют, то у меня их негусто! — сказал со злостью Федор.— И лишняя сотня мне карман не оттянет.
— Потом об этом, Федя…— умоляюще попросила Ольга, — Помнишь, как ты заболел? Мама ночью разбудила меня и с тобой на руках к бабке Груше… почти три километра…
— Оля…— Федор укоризненно посмотрел на нее и покачал головой, стараясь пристыдить за то, что она, по его мнению, затевает совсем ненужный разговор вместо того, чтобы конкретно и серьезно обсудить неотложное и важное дело.
Сестра не поняла укоризны и продолжала:
— А тебе лет десять было.— Она всхлипнула и, поднеся ко рту платочек, вся как-то сжалась, стала маленькой, скорбной и похожей на мать.— А то, бывало, картошкой печеной или свеклой угостит кто из односельчан, так она нам несет. «Я сыта, я не хочу». Господи, а сама-то от недоедания шаталась в тот голодный год. Кожа да кости остались. Все нам в рот пихала, все нам…
— Давно все то было,— сказал Федор и шагнул по горнице.— Крыша на доме новая, да и дом добротный, послужит еще людям. И кирпич вот на печке почти новый, чего ему зря пропадать. Не по-хозяйски это. Можно и на слом продать, купят за милую душу, строятся, поди, в селе. Сейчас везде строятся. И этим надо пользоваться.
Ольга отсутствующим взглядом смотрела в пол и молчала. В соседнем дворе — наверное, у Кузьмы — протяжно и долго мычала корова, задиристо кокотал петух. За домом жалким голосом тявкал Мушкет и скулил обиженно и слабо, как слепой щенок, силой оторванный от молока матери. Солнце уверенно плыло в синюю безоблачную высь, обещая знойный день.
— Однажды видела, как она шкурки картофельные ела. Картошку нам отдала, а сама…— Голос ее понизился, но она сдержалась.— От нас с тобой пряталась, чтобы не видели. А руки дрожат, торопится, как сейчас, все вижу… Не жалели мы свою маму. Как слепые были. Родная ты наша…
— Этого уж я не знаю!— Он остановился посреди избы, рубанул ладонью воздух.— Деньги ей посылал! Вот новую крышу за мои средства справила! Люди могут подтвердить.
Ольга отрешенно посмотрела куда-то в угол, мимо брата, и будто окаменела. Потом голова ее склонилась набок, мелко задрожали плечи.
— Плохие мы дети! Я и себя не оправдываю. Ну, пусть Виктор, бог с ним, он ей чужой, но ведь я… Я же дочь ее, она меня молоком своим выкормила, руками своими вынянчила, жизнь мне дала…
— Спокон веков так ведется.— Федор нервно шаркал ногами по комнате.— И ничего в этом особенного нет. Сама жизнь такой закон придумала, и не нам его отменять.
— Да при чем тут закон, Федя! Мама ведь наша… Могли бы почаще ее навещать. Письма хоть писали бы регулярно, а то ведь в суете, в кутерьме каждодневной все откладываешь: завтра, послезавтра,— ан уже поздно, нет мамы… Ни писем ей уже не надо, ни заботы нашей.
— Известно все это. Давно известно! — быстро сказал Федор.— Нечего зря казнить себя. Продадим дом, разделим деньги.— Он на секунду замялся, а потом решительно продолжил: — Только при разделе прошу учесть, что крыша на доме справлена за мои средства. Есть свидетели.
— Какой раздел, Федя? Разве я за этим сюда ехала! Не нужны мне никакие деньги.
— Вот, вот!— с радостью подхватил Федор.— Только ты это Виктору своему скажи. А лучше бумажку напиши: так, мол, и так, от своей доли в наследстве отказываюсь.
— Я напишу все, что тебе требуется. Только зачем это, Федя? Не позорься ты перед людьми. И так все волком смотрят на нас. И поделом ведь.
Мать забыли, даже на похороны не приехали. Выходит, прикатили избу продавать. На что тебе далась эта хата? Да пусть даром возьмут, кто нуждается в ней. Не позорься ты, Федя, и нас не позорь.
— Какой позор? Почему позор! — возмутился Федор.— Дом наш, мы законные наследники, что хотим с ним, то и делаем. Живем мы пока не при коммунизме, так что…
Ольге вдруг показалось, что она находится в каком-то непонятном полусне-полузабытьи и этот мужчина, нервно расхаживающий перед ней, совсем не родственник, а чужой, незнакомый человек, зачем-то выдающий себя за ее брата.
«Но ведь умерла наша мама,— подумала ома и посмотрела на Федора.— Нет, это он, брат. Мужчины всегда переносят горе легче, чем мы, бабы. Приехал вчера, выплакал свое, смирился»,— решила сестра.
Под окном забасили мужские голоса, и Ольга вздрогнула, вспомнив, что это, наверное, пришли Борис и Виктор, и почему-то растерялась, подумав о том, что вот сейчас они войдут в избу и им надо будет объяснить, что матери нет, они опоздали, и вот, Федор, брат ее, тоже опоздал, и похоронили ее чужие люди, односельчане, как безродную сироту,— хотя Ольга знала еще тогда, когда задержались на сутки в дороге из-за сломавшейся машины, что так оно все выйдет и мать ей уже не увидеть. Муж и сын успокаивали ее, убеждали, что все обойдется, на похороны они успеют, их обязательно должны подождать, просто не могут не подождать, и она в своем горе утешалась этой последней надеждой, но в глубине души почти была уверена, что надежда эта несбыточна. Она сердилась на свое внутреннее чутье, бранила и успокаивала саму себя, но чувство обреченной бесполезности этой поездки не покидало ее. Бессонная ночь в поезде была мучительной, и Ольга, как никогда в жизни, страдала и остро прочувствовала свою уже ничем не поправимую вину перед матерью. Вину за то, что очень редко навещала ее, особенно в последние годы ее одинокой старости. Винить за это своего мужа Виктора она не хотела, хотя в глубине души, как маленькая, но больная ранка, тлело такое желание. Да, он не пускал ее, постоянно ссылаясь на нехватку денег. Но и она не очень настаивала, боясь скандалов и разлада в семье. Да, он не любил тещу. Но что сделала Ольга для их примирения? Нельзя было так жить.
Надо было что-то делать, упрашивать, уговаривать мужа, но к матери хоть изредка ездить. Всего этого сделано не было или делалось не очень настойчиво. И вот расплата. И ту сломавшуюся в двадцати километрах от железнодорожной станции машину и опоздание на похороны Ольга восприняла как рок, как возмездие за свою непростительную вину и слабохарактерность. Оправдания себе она не находила. И оттого горе ее было неутешным. В комнату медленно вошли Борис и Виктор. Сын взглянул на мать и, с одного взгляда поняв все, остановился в нерешительности у двери, переминаясь с ноги на ногу, не зная, что ему говорить и как вести себя. Виктор торопясь подошел к Федору и молча пожал руку. Потом шагнул к Ольге, погладил по плечу.
— Похоронили,— тихо сказал он как о деле обыденном, давно обговоренном и решенном.
Ему никто не ответил. В горнице сразу стало будто бы неуютнее. Ольга смотрела в окно, вспоминала мать и, утирая нос зажатым в руке платком, тихо плакала. Федор готовился что-то сказать, но то ли нужные слова не шли в голову, то ли не мог
выстроить их в требуемом порядке и только бегал взглядом с одного лица на другое и ни на одном не мог остановиться и сосредоточиться.
— Я вчера приехал,— просто так, чтобы не молчать, сказал Федор и почесал затылок.
— Если б не машина, мы бы успели,— в тон ему проговорил Виктор.
Ольга вспомнила, как два года назад она собралась с Борисом съездить в гости к матери и уже накупила подарков — цветастый шелковый платок, зеленую кофту, теплый халат, сумку бубликов, вкусно пахнущие коричневые медовые пряники,— но вернулся из командировки Виктор, и поездку пришлось отменить. И почему-то сейчас, вот здесь, ей явственно вспомнился раздраженный голос мужа и слова о том, что, мол, нечего зря тратить деньги на ненужные поездки, лучше использовать их на ремонт квартиры. И опять он был прав и неправ, и она пыталась возмущаться, плакала, умоляла, но он стоял на своем, а поступить более решительно, зная его крутой нрав, Ольга не решилась.
Платок, кофту, халат и все гостинцы пришлось отправить посылкой. Ольга вспомнила письмо, которое пришло от матери спустя неделю. На листке в косую линейку ломким детским почерком, вероятно, под диктовку, были написаны слова благодарности за добрую память и подарки и то, что платок очень понравился, крепкий, ноский, но только вот незадача: уж больно цветаст и потому, наверное, маркий при стирке. Бублики пришлись по вкусу, тем более, что в села их не бывает, хоть пшеница вокруг стеной стоит, а она давно таких не кушала и с удовольствием отведала, предварительно размочив в молоке.
В конце письма Ольга прочитала: «Надысь видела я тебя, милая доченька, во сне. Но сон дурной — не в руку,— и надоумило меня, старую: не случилось ли чего с тобой? Ты уж пропиши, не поленись». И далее совсем неразборчиво, видно, дрогнула от жгучей жалости рука пишущего, и поскакали буквы в разные стороны, как стая испуганных птиц: «Савва, отец твой, покойник, часто сниться стал мне. Чую, помру я
скоро. Одно у меня на уме: хоть бы одним глазком увидеть вас милых моих деток, и тогда со спокойным сердцем пойду в сырую землю».
Ольге после этого письма часто снились сны, снилась мать, крепкая, здоровая и все куда-то уходящая по бескрайнему деревенскому лугу, по сизым травам, и руки ее были теплыми, пахли хлебом и парным молоком. Ольга просыпалась с улыбкой на губах, будучи вся еще там, в сказочном детстве, потом возвращалась к действительности, вмиг старела, вспоминала мать, но уже не ту, молодую, жизнерадостную, а старенькую, хилую, доживающую свои последние дни, горькое письмо ее, и беззвучно плакала в темную, чужую ночь: «Мама, прости меня, прости меня, золотая моя. Я знаю, ты поймешь и простишь».
— Вот так живешь на свете день ото дня — и то денег не хватает, то времени нет,— наигранно бодрым голосом заговорил Виктор.— А старики мрут.— Он пригорюнился.— В мир другой удаляются. В позапрошлом году только собрались к ней в гости, уже и подарков накупили, а тут ремонт подоспел.
— Помолчи, Витя,— сказала Ольга.
— Деньги, они счет любят.— Федор покашлял в кулак и пристально посмотрел на Виктора.
Тот отвел взгляд и полез в карман за куревом.
На гумне по-прежнему скулил Мушкет, но звук этот еле долетал до избы, потому что был слаб, а село уже проснулось, и теперь иные звуки, более энергичные и громкие, заполняли улицу.
На столбе среди села громко щелкнул репродуктор.
— Доброе утро! — сонно сказал густой бас.— Говорит колхозный радиоузел. У микрофона председатель артели Алексей Григорьевич Анохин. Слушай наряд!— по-военному отчетливо и резко произнес Анохин.— Звену Чернышева закончить покос клевера на седьмой делянке. Завтра с утра перебросить технику на зерновые. Третью бригаду прошу… Ребята, я вас очень прошу подналечь сегодня. Сами понимаете, четвертый силосный бурт давно закрывать пора. С этим не шутят! Постарайтесь,
ребята.— Немного притихший голос опять повысился, чеканя каждое слово.— Почему на втором участке сегодня ночью «ДТ-54» простоял без работы три часа? Мироныч! Напишешь письменное объяснение. Письменное!— еще тверже сказал он и клацнул выключателем.
На выгоне мычали коровы, выстрелами щелкал кнут, и зычный голос пастуха резко взмывал над пылящим стадом. Мимо дома проскользнул Кузьма, зыркнул в окно, но в избу не вошел. По дороге с косами и граблями на плечах шла группа людей, человек десять — все женщины и среди них один мужчина.
— Кума, ты бы приструнила своего непутевого! Носится на своей мотоциклетке как угорелый! — звонкой скороговоркой частила Александра, крепкая розовощекая женщина.— Мало ему двух колес, как у всех, так он трехколесный раздобыл! Вчерась чуть поросенка не задавил.
— Что поросенок… Вон Нюркин Мирон третьего дня ребятишек Кузьмы Дорофеева посадил на заднее сиденье и вдоль деревни… пыль столбом… Хорошо, что Яков Иванович оказался рядом, остановил его, а то покалечил бы детишек, анчихрист,— степенно проговорила толстая, приземистая женщина в цветастой капроновой косынке.
— Сказились наши мужики на этих мотоциклах!— усмехнулась бойкая черноглазая молодуха.— Больше, чем собак, в деревне развелось!
— Мотоцикл ерунда. Мой старый что надумал!— хохотнула Антонида, высокая, сухопарая блондинка.— «Давай,— говорит, — Тонечка, автомобиль купим». «Эт на что же тебе такой ероплан потребовался?»— спрашиваю. «За грибками съездить, в город на ярманку или в кафе и вообще культурно жить будем, как за рубежами, за окиянами живут»,— отвечает. «А огород пахать на ём можно?» — говорю ему. А он нос сморщил и фукает: «До чего ты невоспитанная, Антонида, ну, никакой в тебе рентабельности! В Испамиях, например…»
— Залётку себе в Петровке завёл, небось!— перебивая ее, громко засмеялась Александра, обнажая ровный ряд крупных, красивых зубов.— Вот и потребовался ероплан. Чтоб свиданничать сподручней было.
Все дружно засмеялись. Антонида махнула рукой.
— К залетке и на велосипеде укатит, не удержишь. Вон Дуськин муж… трое детей, а он к Турбановой… Ну и кобель! В женихах тихим, скромным ходил, как девка красная. А теперь, ишь, рассобачился!
— Горе с нашими мужиками,— перестав смеяться, вздохнула Александра.— Мой, как придет с работы, в телевизор упулится, и вожжами его не оттянешь.
Тут и корова, и поросенок, и гуси с курями — четырех рук мало, а он… ну, квартирант квартирантом!
— А омет сена на гумне тоже квартирант наскреб?— серьезно спросила Антонида и, хлопнув себя по бедрам, расхохоталась.
— А твой-то квартирант опять сегодня кочевать дома не будет!—Александра озорно сверкнула перламутром зубов и подтолкнула Антониду под бок.
— Отколе знаешь?
— Муж сказывал. В ночное ему.
Вздымая за собой темный хвост пыли, с оглушительным треском по улице на мотоцикле мчался Андрей Бахтин, известный в селе шабашник и дебошир. Женщины отпрянула в сторожу.
— Бугай окаянный!— зачастила Александра.— Нет бы в поле, как все, а он тепленькое место присидел! Молоко-о-ово-оз. Ишь, помчался!.. К бабке Авдотье за опохмелкой, небось…
Антонида вздохнула, все нахмурились и, не оглядываясь, пошли дальше. Поговорили о том о сем, о трудном лете, о том, что зима обещает быть не легче, но все может измениться, если завтра-послезавтра, не позже, пройдет хороший дождь.
Люди подходили к концу улицы. Высокий, в очках косарь что-то сказал, и все разом посмотрели на Прасковьин дом. Женщины замедлили шаг, намереваясь подойти к избе, но высокий опять пробасил несколько слов, махнул рукой, и люди прошли мимо.
Проскрипела телега, и возница, рыжий, взлохмаченный человек, зевнув во весь рот и будто испугавшись этого, резко дернул вожжами и неожиданно громко — для его маленького роста — гукнул густым басом:
— Но, тетеря, уснула!..
В доме Прасковьи Тихоновны повисло тягостное и неловкое молчание. Виктор прошел к окну, посмотрел на улицу. Федор переминался с ноги на ногу и злился на себя, на всех присутствующих за то, что никак не может начать разговор о разделе имущества.
Журнал «Юность» № 12 декабрь 1973 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области
|