В дальнем конце села появилась еще группа людей. Курносый мужичок в сером засаленном картузе и оранжевой тенниске навыпуск тонким, почти детским голоском старался перекричать товарищей:
— А я вот что предлагаю! Ты помолчи, Василий!
Я предлагаю всем звеном к Анохину сходить!
— Правильно! — поддержал его Василий.— Пусть сам займется ночными сторожами. Почему они палки в колеса всей бригаде вставляют? Сушь такая стоит, дорога каждая травиночка, а они скот в клевер запускают, прохиндеи! Коленом под мягкое место таким работничкам надо давать, а мы цацкаемся с ними, как с детьми
несмышлеными!
— Да докладывали ему об этом! — рубанул воздух ребром ладони Чернышев, высокий, смуглый мужик, звеньевой кормозаготовительного звена.— Не мычит, не телится наш Григорич. Замотался совсем.
Рожь на корню сохнет, яровые в трубочку крутятся, а на свекольное поле смотреть страшно — как пустыня черноземная, ни одного зеленого росточка.
Хуже не бывает. Вот и мечется.
— Чего тут рассусоливать! Рук у нас своих нет, что ли? Или не мужики мы?— неторопливым баском заговорил Егор Еремин, тракторист с сенокосилки.— Подсидеть ночью этих пастухов, поймать на месте преступления да морду набить как следует, чтобы в другой раз за скотиной смотрели. А то спать здоровы! А скотина что?.. Она тварь бессловесная, ей есть надо. Не обидно б было, если б ела, а то ж потопчет больше, чем съест. Ложбин наделает, сомнет клевер, потом не только косилкой, ножовкой не возьмешь. Вчера два шатуна сломал.
— А клевера-то сколько остается не скошенным из-за вмятин? — вставил Василий.— Нонешняя зима все подберет, каждая травинка на аптечных весах отпускаться будет, потому как засуха.
— Ты вот с Петровичем потолкуй, как быть,— обратился к Василию до того молчавший Яков Иванович, степенный, рассудительный человек.— Кум его ночным стадом управляет.
— А что кум! — откликнулся Костомаров.— Ты-то каждый день пищу потребляешь. Да еще с сальцем вприкуску. А корова что?.. Если слова сказать не может, то пусть с голодухи мрет? Трава-то в степи вся выгорела. Вчера глянул на губы своей корове, а они в крови, как проволокой изрезаны.
— Ты, Костомаров, не так рассуждаешь…— снижая голос, сказал звеньевой.— Сейчас как-никак лето, скотина может пропитаться осокой, полынью, подножным кормом — худо, но можно. А зима настанет? А-а-а?.. Вот то-то…
Мужики помолчали. И каждый сам про себя решил, что ночные пастухи — хамы и их так или иначе надо проучить.
— Теперь другое,— прерывая молчание, заговорит Чернышев.— Тебе, Мирен, с копнителем, тебе, Василий, с прицелом и тебе, Андрей, придется сегодня ночью поработать. Слышал Анохина? Иного выхода, ребятки, нет.
— Опять вкруговую запрягаемся,— обидчиво буркнул Василий.— Баба скоро кормить перестанет…
— Ну, твоя потерпит! — перебил его звеньевой.— Надо скорей кончать с сеном и переходить на зерновые. Хлеба спасать надо.
— Не рассчитается с нами Анохин за переработки ночные! — то ли в шутку, то ли серьезно сказал Мирон.
— Отгулы будут, когда белые мухи полетят и оконца в горнице узорами украсятся!— в тон ему ответил Чернышев, и все неторопливо рассмеялись, будто с приятностью вспомнили то время.
— Ну, прям, как мать родную на помост снесли…— сказал Василий, глядя на дом Прасковьи и ни к кому не обращаясь, будто соболезнуя самому себе.
Яков Иванович достал сигарету, чиркнул спичкой,
— Федор, говорят, приехал?..
— Да-а-а…— протянул Чернышев,— приехал…
— Тяжелый ноне год удался,— опять сказал Яков Иванович и нахмурился.— А хлеб все равно растить надо. Без хлеба всему крышка. Кровь из носа, а хлебушек давай. И корм скоту из десяти потов приготовь.
— Дождичка бы…
Голоса удалились, косари прошли. Улица на минуту опустела, а потом вновь заполнилась спешащими на поля людьми. Начался обычный сельский день. Был еще ранний час, но полсела уже знало о запоздалом приезде Прасковьиных детей.
Их в один голос осуждали. Виданное ли дело: совсем забыть родную мать и даже не приехать на ее похороны. И большая, искренняя любовь всего села к Прасковье Тихоновне повернулась теперь откровенной неприязнью к ее детям. Не могли, не хотели односельчане простить Федору и Ольге их забывчивость, противоестественной казалась им такая черная неблагодарность. Все ждали их скорого отъезда, дружно порешив, что дом должен занять Кузьма Дорофеев, добрейшей души человек, балагур, честный работник и отец семейства. Лучше родного сына был он Прасковье
Тихоновне, и село знало, что делил он с ней и радости и печали, да и последний кусок хлеба. Сам Кузьма не любил распространяться об этом, считая, что так и должно жить на этом свете.
Люди прошли, и село опустело, притихло. Небо над полями было голубым и чистым. Легкий ветер пахнул сушью, жестко шелестел рано желтеющей листвой деревьев.
Иная жизнь и другие разговоры шли в избе покойной Прасковьи Тихоновны.
— Дома почем здесь? Не приценивался?— обращаясь к Федору, спросил Виктор.
— А ты что, купить хочешь? — сощурился и весь подобрался тот, словно приготовился к прыжку.
— Боря, сходи попроси кого-нибудь проводить нас на кладбище,— перебивая мужчин, обратилась Ольга к сыну.
Борис вышел. В избе опять замолчали. Виктор прошел к печи, пощупал грубку, придирчиво осмотрел пол, топнул ногой, будто испытывая его прочность, и медленно, с расстановкой сказал:
— Дом-то продавать надо…
— Тут вот какое дело!..— подступил к нему Федор.— Я и Ольга — законные наследники…
— Вот, вот,— согласно закивал головой Виктор.
— Мы посоветовались тут.— Федор на секунду замялся, потом выпалил: — Ольга отказывается от своей доли. Сейчас вот обещала справку написать.
Виктор остановился посреди избы, посмотрел на Ольгу, словно впервые увидел ее, потом на Федора, неприязненно и подозрительно, и голосом, не предвещавшим ничего хорошего, медленно, но уверенно отчеканил:
— Так вот, Федор Саввич, только без фокусов, я этого не люблю! Ольга не может сама единолично решать такие вопросы. Не может она. Глава семьи я! Стало быть, я и решаю. Никаких справок она писать не будет.
— Это как так не будет?! — взъерошился Федор, подступая к Виктору.— Она обещала! Я в суд!..
— Боже мой! — громко заголосила Ольга.— До чего дожили! Ведь мама… душа ее еще здесь витает… Федя! Как тебе не стыдно! Ну, ему она теща, он никогда не уважал ее, а ты-то…
— Вот именно! — воскликнул Федор.— Какое он имеет право на наследство?
— Имею, голубчик, имею,— ехидно улыбаясь, процедил сквозь зубы Виктор.— Любовь к теще тут ни при чем. Дураком нет. Советская власть — справедливая власть.
— У гроба ее спор затеяли,— рыдала Ольга.— Неужели вся жизнь только то и есть, что деньги!
Да на что они мне, если у меня мама умерла?!
— Нет, ты посмотри на этого умника! — показал Федор пальцем на Виктора.— Я ехал сюда за семьсот километров деньгами своими кровными с ним делиться! Вас, таких гавриков, знаешь сколько по белу свету бродит?
— Знаю,— невозмутимо улыбнулся Виктор.— И вот мне, гаврику, как ты изволил выразиться, ей, Ольге, сестре твоей и жене законной моей, а также Борису, сыну моему от законного брака, зарегистрированного в советском загсе, полагается три части из четырех.
Он нарочно нажимал на слово «закон», зная от Ольги, что Федор не в ладах с ним.
— Что-о-о? — взревел Федор.— Нет такого закона! Ты грабить приехал?
— Взять, что причитается по нашему, советскому закону,— вновь надавил он на слово «закон».
— Какой позор! Какой позор! — причитала Ольга.— За что это все, за что? Нас люди возненавидят! Руки никто не подаст!..
— Оля, успокойся.— Виктор подошел к ней, погладил по голове.— Никаких справок ты ему писать не обязана и не напишешь. Три части наши. Он же один, как бродяга, никакой законной семьи у него нет, ты же сама рассказывала.
Вернулся Борис. На улице он долго говорил со своим давнишним дружком Мишей Лариным и после разговора вошел в избу злым и взволнованным.
Ничего не тая и ничего не прибавляя, от чистого сердца, по-дружески выложил ему Михаил все, что думают о его родственниках односельчане, каким человеком была его бабушка и как относился к ней Кузьма Дорофеев.
Следом за Борисом пришел Кузьма, смущенный и оттого красный. Ольгу он хорошо помнил, уважал за добрый, покладистый характер и даже в молодости, говорят, чуть-чуть был влюблен в нее.
— Кузя!..— Ольга подошла, опустила руку ему на плечо, отчего тот засмущался еще больше и притворно долго кашлял, отвернув лицо в сторону.— Как все было? Может, какие последние слова сказала? Желание последнее, может, было?
— Нет, нет! — будто с испуга, зачастил тот.— Никаких желаньев, зевещаньев не было… и вообще Мушкет… прибежали, а она уже того… а собака — она зверь бессловесной.— Он обвел всех взглядом и поспешно заключил: — Потому как
кобель… Иные гутарили, мол, к войне, но все это по необразованности. Народ суеверный, особливо бабский пол. Еще от царского режима опиум идет. Прибежали, а она…
— Опять выпил? — недружелюбно посмотрев на него, спросил Федор.
— Никак нет! — по-военному четко ответил Кузьма.— Потому как с утра не потребляю. С утра она непользительная. Тощий живот одни яды из нее выбирает и на погибель всему организму пущает.
— Как хоронили? — спросила Ольга.
— Как всех, по-человечески. Честь по чести. Уважаемая женщина была ваша мамаша. А как же иначе? Почитай, все село прослезилось. Добрая была старушка. И за ребятками присматривала, если кому надобно, и за домом, и все прочее, разные полезности для людей делала. Смотришь, она с палочкой по селу, как наседка, всех объединяет, тому словом поможет, тому огород прополоть, тому се… И хворать, сказать по правде, не хворала. Других лечила. О себе и подумать некогда…
— Водочку попивал с ней,— хотел пошутить Федор, вспомнив вчерашний разговор о магарыче, но шутки не получилось, потому что никто не понял ее, и он, криво улыбнувшись, отвернулся к окну. Кузьма не обратил внимания на его слова.
— Хвори прогоняла от людей. Травками, корешками, настоями. Даже из других сел к ней приходили. Облегчение, значит, от разных хворей делала. Все шептала что-то, наговаривала. Но без колдовства, могу ручаться. Просто так, для обряда над пузырьками шевелила губами. А слова отсутствовали…
А то у трав расспрашивала, откуда они, с каких рос пользительность брали. Саму себя вот не отшептала от смерти. А хоронили… хоронили — как всех… по-человечески, всем селом, от мала до велика.
Вроде и чужая по сродству всем, а как родня. Мужики поплакали, бабы поголосили, потому что жалко. Всем она, в сущности, родственницей была. Вот, почитай, уже два дня село сиротой живет. Всем чего-то не хватает. Мальчонки ревут, коих нянчила, а мужики, что мужики? Пьют с горя… Я так думаю: субдирнация нарушилась…— Он посмотрел на Федора, не придерется ли тот опять к слову «субдирнация», которое и самому Кузьме было неясно, но очень уж нравилось и употреблялось им, когда не
хватало слов, а мысль выразить надо. Но Федор, насупившись, молчал, и Кузьма продолжал: — Мушкет хоть и зверь неразумный, а вот, поди ж ты… тоскует… значит, и у зверя чувства есть. Благодарность и всякое там…
— А в бога бабушка верила? — робко спросил Борис, почтительно слушавший до того рассказ Кузьмы.
— Оно, конечно, бог — это опиум, но опять же молнии всякие, засухи…— глубокомысленно и, как Кузьме показалось, по-научному ответил он и развел руками, оставшись довольным, что умно ответил приезжему парню, поди, студенту или десятикласснику, на такой сложный вопрос и не попал впросак.
— Жила-то она как? — тихо спросила Ольга.
— Да как? — замялся Кузьма и опустил глаза.— Ничего жила, в обиду мы ее не давали. Картошка
там, хлеб — с мира, как гутарят, по нитке…— Он запнулся и покашлял в руку.— Детишек нянчила, деньги платили. Только не хваткая Прасковья насчет денег. Дадут ей, а она опять же тем детишкам конфеты… Несознательная насчет денег была. Сызмальства не приучена, наверно. Не хваткая…— вновь повторил он и встал с лавки.
За ним поднялись остальные, вышли на улицу и направились к кладбищу. Впереди медленно двигался Кузьма, насупившийся и грустный. Метрах в пяти сзади, опершись на руку сына, низко опустив голову, шла Ольга. И далее, гуськом, молчаливые и злые, Федор и Виктор.
Солнце поднялось высоко и знойно накаляло воздух. За ближним концом села резкими, отрывистыми хлопками стрекотал трактор, и, словно стараясь опередить его, часто-часто тараторила сенокосилка, и звуки эти, ссорясь и перебивая друг друга, взмывали куда-то ввысь и, будто помирившись там, опускались на поля, село, огороды притихшими и умиротворенными, сливаясь с пением птиц и шелестом трав. За
гумнами в нос терпко ударил запах полыни, у Ольги закружилась голова, в глазах зарябило от брызнувшего степного разнотравья, и шальной, тягучий крик чибиса вконец доконал её.
Ушедшее детство уже не в снах, а явью предстало перед ней. И через явь она шла к могиле своей матери.
Ольга тяжко вздохнула, опустилась на колени, потом ткнулась лицом в траву и, сдерживая крик, судорожно затряслась. Кузьма молчал и шмыгал носом. Борис сидел на коленях возле матери и срывающимся голосом успокаивал ее. Виктор пытался поднять жену, но Федор вертелся рядом и отталкивал его от Ольги.
— Вот видишь, вот видишь! — бестолково бубнил он и подбегал к Виктору то с одного, то с другого бока, пытаясь в чем-то обвинить его.
Ольга поднялась сама и, шатаясь, пошла вперед.
— Мам, успокойся, мам…— говорил Борис, размазывая кулаком слезы.
— Виновата я перед ней, Боренька. До конца дней своих виновата,— повторяла Ольга и горестно качала головой.
— А за неделю до смерти, как раз в прошлый четверг,— продолжал начатый в избе рассказ Кузьма,— приехали за ней из Петровки. Мальчонка при смерти, гутарят. Не то сибирка, не то младенческая. Фершал ихний на свадьбе гуляет, в стельку пьяный, помочь другому пациенту, не в состоянии.
Они на лошадь — и за Прасковьей, матушкой, значит, вашей. А у нее у самой поясница раззуделась. Однако села на дроги и в дорогу. Оказывается, мальчонка травы какой-то непользительной облопался, пострел. Так Прасковья Тихоновна корешками его отпоила. Она их все знала, эти пользительные травки и корешки. И где они произрастают, и как цветут, и когда их рвать надобно, чтобы они со свойствами были, и опять же составлять лекарства мастерица была. Лучше петровского фершала с хворобами справлялась. За пояс его могла свободно заткнуть, даже когда тому трезвым случалося быть.
— Сестрой милосердия служила…— не то в насмешку, не то всерьез сказал Виктор.
— Да вроде нет,— простодушно ответил Кузьма.— Обыкновенная Прасковья Тихоновна, или бабка Прасковья. А званий ученых у нее не было. Я думаю, совсем они ей не потребны. Она сама по себе человеком была. За звания деньги требуют, а ей
что? Картошка имеется, хлеба кусок есть, ну и спасибо. Не привыкла она шиковать. Не рьяная к деньгам была. Людей лечила просто по потребности своей душевной. Обижалась, если кто деньгой зашуршит…
— А дом как содержала? — спросил Виктор.
— Вот таким, как ты, этого не понять! — петухом наскочил на него Федор.— У нее сын есть! Кому, как не ему, заботиться о матери? Деньги посылал. Вот Кузьма может подтвердить. Он все знает. Скажи, Кузя… Скажи этому торговцу!
— Профессия тут ни при чем! — огрызнулся Виктор.
— Обчество помогало,— пропустив мимо ушей их перебранку, ответил Кузьма.— Кто гвоздь, кто доску. Люди мы, не бревна засохшие, нужду чужую понимаем и чувства прочие имеем. Без всяких люминаций обходимся.
— Ты бы выражался попонятнее, Кузя! — уловив в его словах откровенный укор, буркнул Виктор.
— Папа…— укоризненно посмотрев на отца, сказал. Борис,— Кузьма Николаевич очень правильно говорит!
— Обчество! Держи карман шире! Напомогает…— раздраженно выкрикнул Федор и умолк, поняв, наверное, что разговор о его помощи матери сейчас заводить не следует: Кузьма — плохой союзник ему в этом и скорее даже не союзник, а нежелательный свидетель.
Ольга вновь вспомнила мать. Вот здесь, в этой степи, ранней, теплой весной они собирали лечебные травы. Мать была задумчивой, мурлыкала песню, то и дело нагибаясь к земле. Ольга резвилась рядом, больше мешая, чем помогая. «Мама, мама! Смотри, муравей карабкается! — звенел по степи Ольгин голосок.— Ой, а вот ящерица ползет зеленая, настоящая! Она живая, мама!» Мать поднимала голову и, вытирая вспотевший лоб, улыбаясь, смотрела на дочь: «Весной все движется, доченька. К теплу, к солнышку тянется». «А почему весной все к солнышку тянется?» «Потому что зимой было холодно, вьюга мела по степи, мороз трещал, натерпелись они лиха, вот и рады теперь солнышку.
Видишь, благодать-то какая! Нет, ты совсем не ту травку рвешь. Эта еще не созрела, рано ей. Вот видишь, верхние лепестки должны быть чуть-чуть коричневенькими и немножечко оттопырены вниз». «А почему не созрела?» «Срок не вышел. Запоминай, Оленька: каждой травке, каждому цветочку должен быть свой срок, тогда он поможет
вылечить болезнь». «Почему они могут лечить?» «Потому что рано встают и берут у солнышка самые первые, самые ласковые лучики, почти волшебные, и песни всех птичек слушают, и целебную росу в себя впитывают. И так каждый день. Копят соки, а потом нам отдают». «Ой, мама, бабочка полетела!»
«Глупышка ты моя!» — Мать ласково прижимает ее к себе, от рук ее веет дурманящим запахом трав, у Оли кружится голова, ей хочется бегать, прыгать, хохотать, а в небе светит солнышко, летают бабочки, поют птицы, растут травы, и рядом самый умный на свете, самый ласковый и красивый, самый добрый человек — ее мама.
Потом порывисто подул зябкий ветер, черные тучи заслонили солнышко, и пошел крупный, косой град. Он больно сек по рукам, ногам, голове, Оля всхлипнула, и мать, как наседка, спрятала ее под себя, своим телом заслонив от бьющих льдинок. Когда град прошел — так же внезапно, как и начался,— Оля посмотрела на мать и увидела на ее лице слезы, а на правом локте тонкую алую струйку крови.
Она вскрикнула от ужаса, от жгучей жалости к матери и еще от чего-то, чего она и понять не могла. «Успокойся, доченька, мне совсем не больно. Град прошел, сейчас выглянет солнышко, и все будет хорошо».— Она улыбнулась, и действительно через несколько минут вновь по степи брызнуло лучами солнце, и все стало хорошо и радостно. «Смотри, мама, кузнечик! — вновь звенел Олин голосок, и мать, ласково улыбаясь, любовалась ею.— А почему эта птичка так грустно кричит?» «Это чибис. Давно давно злой колдун украл у него птенца, и с тех пор чибис плачет по нему». На
миг Оле тоже хочется заплакать, но солнце искрится в мокрой траве, и в
груди у нее часто-часто колотится и радостно замирает сердце.
…Заросшее густыми кустами сирени и акации сельское кладбище было обнесено высоким тесовым забором, вдоль которого по всей длине тянулась неглубокая яма.
— Чтоб скотина не шаркала,— пояснил Кузьма. На белых струганых воротах в верхнем углу висело гипсовое распятие Христа, покрашенное серебряной краской. С крыльями вместо рук и облупившимся гипсом на ногах Христос походил на белую летучую мышь, неизвестно зачем залетевшую сюда. Кузьма торопливо перекрестился и отпер ворота. Они тихо скрипнули, спугнув с забора стаю воробьев, которые взмыли вверх и тут же упали куда-то в кресты, густо торчащие из кустов.
Они долго петляли по узким тропинкам меж деревянных крестов, железных оград, меж старых, заросших травой и бурьяном могил, пока не вышли на другой край кладбища, где темнели свежие холмики. Подошли к одному из них.
— Тут,— сказал Кузьма и отошел в сторону.
Березовый крест, на скорую руку сработанный Кузьмой, с криво прибитой двумя ржавыми гвоздя ми перекладиной, светился на солнце свежеоструганной белизной, будто скелет гигантского человека, отполированный прозрачными степными ветрами. И фантастический скелет этот, словно восстав из земли и в возмущении воздев руки к небу, так и остался стоять, как крик, как укор этой буйной зелени, просторному небу и солнцу, огромному и ослепительному. У креста лежали засохшие мальвы и две кувшинки, свесившиеся длинными водянистыми стеблями к другому холмику, низенькому и аккуратному.
Там была могила Саввы, мужа Прасковьи Тихоновны, отца Федора и Ольги. Толстый крест на ней был пониже и, окрашенный заботливыми руками Прасковьи в зеленый цвет, казалось, рос из земли, но, так и не выдюжив соревнования в высоте с соседними березками, замер в обиженной позе, смирившийся со своей участью, простой и незаметный. Когда-то Прасковья Тихоновна обложила могилу дерном, но теперь дерн сросся с землей, и казалось, будто в этом месте так и было с самого начала жизни, как есть сейчас. Вдоль вершины холмика, на узкой полоске насыпанной земли росли цветы. Их тоже посадила Прасковья Тихоновна в начале этого лета, а за месяц до своей кончины щедро полила теплой озерной водой, с тоскливым предчувствием скорого свидания с мужем своим, Саввой. Цветы буйно росли и цвели сейчас какой-то кричащей яркостью.
Было тихо. Лишь изредка залетающий с полей ветер, запутавшись в березах, слегка шелестел листвой. Солнце припекало все сильнее. Становилось душно.
Они стояли у могилы в ряд, с непокрытыми головами и молчали. Ольга перестала плакать, и только часто моргала, и удивленно смотрела то на крест, то на свежий, еще не совсем высохший холмик, и ждала, что вот сейчас что-то случится, выяснится какое-то очень важное обстоятельство ее жизни, и тогда все станет на свои места, все будет понятно и определенно. Федор стоял прямой и строгий, вытянув руки по швам, и тоже чего-то ждал. У него из-за плеча удивленно и испуганно выглядывал Борис и ладошкой прикрывал рот, будто боялся, что обронит слово или возглас и тогда произойдет что-то страшное. Виктор, заложив руки за спину, низко
опустив голову, мелкими шажками ходил вдоль могил. Кузьма стоял в стороне и виновато переминался с ноги на ногу, словно в том, что три дня назад умерла Прасковья Тихоновна, а ее родные дети не приехали на похороны и вот сегодня рано утром он привел их сюда и видит сейчас, как стоят они у могилы своей матери и не
знают, что делать,— есть и его вина. Он шмыгнул носом и повернулся к ним спиной. «Неспособно теперь в селе без Прасковьи,— подумал Кузьма и полез в карман за папиросами.— Вот взрастила детей, а они… охламоны!..» — разозлился он, чиркнул спичкой, прикурил и, глубоко затянувшись, успокоился.
— Прожила сколько? — Виктор остановился у большого креста, потрогал его рукой.
— Дай бог, как говорится, нам столько прожить,— сказал Федор и двинулся с места.
— Семьдесят два,— ответила Ольга и все ждала: вот сейчас наконец что-то произойдет, но произойти ничего не произошло, и она вся разом обмякла, опустилась на могилу и заголосила протяжно и звонко, с надрывными переливами.
Ее не успокаивали.
— Живым живое, живым живое…— твердил Федор, нагибался, брал комочки земли, растирал их в пальцах, превращая в пыль, и высыпал на могилу.
Нещадно палило солнце. Потом ветер усилился, дохнуло чабрецом и полынью, из-за темнеющего вдали леска вышли и поплыли по небу серые тучи. Земля иссыхала от зноя, а тучи бежали мимо, все дальше к горизонту, собираясь там в темные клубящиеся груды.
В степи свистели суслики, а над ними в замутненной голубизне с отчаянной радостью заливались трелями жаворонки. Летний день привычно плыл над полями, окончательно вступая в свои права.
Журнал «Юность» № 12 декабрь 1973 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области
|