В. Турбин
Без междометий и местоимений или историко-литературная новелла о том, как поэт Пушкин внял голосу хирурга Ферша
Много существительных, прилагательных, глаголов, причастий обрушиваем мы на Пушкина. Междометий много. Местоимений: «мой», «наш». Что поделаешь: любим. Но Пушкин от нашей любви стал как дитя заласканное: куда деться от нежностей? И поэт угрожающе выходит за рамки истории: под руки его за эти рамки мы, любя, выводим.
Необходим холодный исследователь. Кто-то, кто сумел бы написать о поэте, неожиданно набравшись смелости изобразить его не только таким, каким он предстает перед нами, но и таким, каким он был в свое время: «мой», «наш», «твой», — хорошо, но и… свой собственный Пушкин был же.
Пушкин, не знавший о том, что он Пушкин: не читавший наших учебников, не ходивший по улицам его имени. И я жду человека, который мне Пушкина явит таким.
Заменить ожидаемого «холодного» историка литературы сам я не в силах: тут сызмала надо заниматься подробностями истории литературы начала прошлого века, знать пять-шесть языков, быть своим человеком в архивах.
А я уже отравлен сладким препаратом полных собраний сочинений, где Пушкин дан идеально выверенным, очищенным, ясным. Однако же верю, что такой историк придет; порукой — шокирующая нас, старшее поколение, деловитость современной молодежи, ее предрасположенность к анализу: видя что-нибудь, спрашивать, как представшее перед глазами устроено. Как сделано? Из чего образовано?
Трезвость, которая шокирует нас сейчас, когда-нибудь обернется достоинством. И в ожидании такого историка литературы я два-три штриха из творческой биографии поэте набросать попытаюсь: будут догадки и лишь чуть-чуть — утверждения.
Когда погружаешься в чтение современных Пушкину журналов, отчетливо видишь: Пушкин все время разговаривает, спорит, пререкается с собратьями по перу. Неинтересного для него нет; нет мелочи, которая не вошла бы в его сознание и, вылившись из-под его пера, не преобразилась бы в то, что впоследствии станет классикой. Жалко, что связь писателя с жизнью мы стали понимать упрощенно: есть писатель; есть некие явления жизни: писатель приходит, описывает. Но, помилуйте, а что же он, не знает о том, что рядом с ним и другие писатели?
О том, что и до него литература была? Знает же все-таки. И писатель тем, наверное, и отличается от сочинителя легкой беллетристики, что он постоянно ведет диалог с окружающими. Координирует свое слово с их словом: что-то одно он, допустим, пародирует; другое, напротив, возводит в степень огромной проблемы. Он участник литературного движения, литературной борьбы. Вводя в свои произведения сведения, концепции, идеи, уловленные им в окружающем его гомоне, ропоте, в столкновениях суждении, он апеллирует к общественному мнению. Художественный образ, созданный им,— аргумент в споре.
Стихотворение Пушкина «Анчар». Легенда о грозном капризе природы: всегда гармоничная, разумная, она разъярилась и произвела на свет анчар, ядовитое древо.
Природа жаждущих степей
Его в день гнева породила
И зелень мертвую ветвей
И корни ядом напоила.
А потом произошло то, что произошло: властный взгляд повелителя, дисциплинированный раб, послушно потекший в путь и возвратившийся с ядом. Смерть раба.
Интерпретировать, толковать «Анчар» можно по разному; это легенда, а жизнь мифа в веках как раз и гарантируется тем, что его толкуют, споря о нем: истина рождается в споре, и в споре она только и может жить. Но нас прежде всего интересует генезис, происхождение «Анчара». Что знал об анчаре поэт? Между какими типами знания, между какими суждениями мог колебаться он? Можно утверждать: сведениями об анчаре как таковом Пушкин располагал точными.
Бойкий и какой-то неунывающий журнал «Благонамеренный», который начал издаваться с 1818 года — вскоре после окончания Пушкиным лицея: оды — от одной из них, кстати, тянется нить к пушкинской оде «Вольность»; повести, порою чуть-чуть напоминающие будущие «Повести Белкина» и «Евгения Онегина». И такое: «Доктор Горсфильд (Horsfield) …сообщает новейшие известия о славном ядовитом древе, boonupas называемом, из которых видно, что Хирург Голландско-Остъиндской компании Ферш сочинил нелепую сказку, уверив нас, будто в окружности оного или на 10 или на 12 миль не растет ни древа, ни травы, и будто для собирания с него яду посылаются обыкновенно осужденные на смертную казнь преступники, из которых остающиеся в живых получают прощение. Правда, что на острове Ява растет дерево, называемое Ангар, которого яд, попавшись в самую легчайшую рану, скоропостижно умерщвляет; но оно стоит посреди лесов, окружено кустарниками и растениями, и на оное можно влезать даже без малейшей опасности. Только мгновенно после того, как оно бывает срублено, воздух наполняется ядовитыми испарениями. Яд находится в коре, которая так много имеет соку, что в короткое время можно наполнить оным целую чашку. Впрочем, голландские солдаты нашли против него в рвотном особенного рода корне противоядие, которое будучи употреблено во время, всегда почти спасает жизнь зараженного».
Интересно? Я спрашиваю это потому, что я часто слышал в преподавательских кругах суждение: молодежи, школьникам не надо преподавать историю литературы — зачем? Нужно другое: нравственность и нравственная суть художественного произведения.
Но без истории литературы, без анализа произведения в основных хотя бы чертах его происхождения и его устройства никакой нравственности быть не может. Нравственность начинается там, где есть желание, жажда понять обращающегося к нам человека: в данном случае Пушкина. Встать на его точку зрения. Заново продумать то, что он когда-то продумывал, и прочесть то, что он читал.
Предположить, что Пушкин не прочел заметку в «Благонамеренном», нелепо. Среди подписчиков журнала обозначены «их Благородия: Вильгельм Карлович Кюхельбекер… Барон Антон Антонович Дельвиг. Заметка об анчаре (явная опечатка: «Ангар») помещена в IV номере журнала за 1818 год; здесь же — стихотворение Дельвига, посвященное Пушкину. В седьмом, июльском номере,— стихи самого Пушкина: «Надпись к портрету В. А. Жуковского». И утверждать, что поэт не читал заметки, можно только, нарисовав мрачную картину:
а) Кюхельбекер и Дельвиг на журнал подписываются, но своему другу Пушкину, обожаемому и боготворимому ими, они почитать журнал не дают;
в) Пушкин все-таки читает журнал; но он читает лишь стихотворение, которое посвящено ему, пропустив все остальное;
с) сюжетные и словесные совпадения заметки с пушкинским стихотворением совершенно случайны.
И мрачно и несусветно. Значит заметку об анчаре (Ангаре!) Пушкин все же читал. Доказательств того, что он с кем бы то ни было, говорил о ней, обменивался мнениями, у нас нет. Предположим, что говорил, спорил. А может статься, и в одиночку прочел. И, во-первых, запомнил заметку до мельчайших подробностей. А во-вторых, располагая дендрологическими сведениями об анчаре и даже зная, что от яда анчара можно найти облегчение «в рвотном… корне», этими ботаническими
и фармакологическими познаниями Пушкин пренебрег, решительно и демонстративно встав на сторону хирурга Ферша: Ферш, который «сочинил нелепую сказку», оказался для него дороже доктора Горсфильда и его «новейших известий» (я, грешным делом, выбор Пушкина одобряю: выдумщика Ферша почему-то и я полюбил). В-третьих же, десять лет, с 1818 по 1828 год, берег поэт в памяти спор, тяжбу, свидетелем которой он оказался: тяжбу доки доктора с выдумщиком-хирургом — тяжбу размеренной точности с воображением и фантазией. Десять лет!
Ссылки, кочевая жизнь, любовь, утраты, казнь декабристов, возвращение из изгнания. И выливается из-под пера «Анчар»: полемика продолжается.
Нелепая сказка,— обоснованно твердит трезвый голос,— выдумка!.. Анчар так себе дерево, никому особенно не мешает, и на него даже взлезать можно! А Пушкин, внемля этому поучающему голосу, отвечает:
В пустыне чахлой и скупой.
На почве, зноем раскаленном.
Анчар, как грозный часовой.
Стоит, один во всей вселенной.
Читал ли хирург Ферш «Анчар»? Не читал, разумеется. Вероятно, ко времени создания «Анчара» Ферша уже не было в живых: историки обнаружили, что сделанное этим фантазером описание древа яда впервые появилось в 1783 году, в декабрьском номере ежемесячника «London Magazine». (Фамилия Ферша писалась так: Foersch — Фурш.) На русском же языке
легенда была изложена в журнале «Детское чтение для сердца и разума», 1786, часть VII. А вообще-то фантазия Форша-Фурша была распространена в Европе очень широко: Ферша пересказывали, Ферша проверяли. Но, воздвигнувши себе такой своеобразный памятник, сам Ферш, я полагаю, уже ушел из жизни. И ни опровержения своей сказки он не читал, ни тем более стихотворения русского поэта Pouchkine'а. А прочитал — ахнул бы: не думал он, не гадал, сочиняя свою «нелепую сказку», что где-то в России, в Малинниках, обретет он себе могущественного союзника! В Амстердаме аукнется, в Малинниках откликнется: «Анчар» был написан в Малинниках. Что ж, да прославится в веках хирург Ферш!
И тверское село Малинники!
Стихотворение Пушкина насквозь литературно. Сравнение одинокого дерева с часовым в поэзии начала прошлого века — обиходное сравнение; вспомним вошедшую в народ «Песню» А. Ф. Мерзлякова «Среди долины ровныя…». Там — дуб в поле «один, один, бедняжечка, как рекрут на часах» (ср.: «как грозный часовой, стоит, один…»). А первоначально к стихотворению был взят эпиграф из трагедии английского лирика и драматурга Кольриджа «Раскаяние». «Это — ядовитое дерево, которое, пронзенное до сердцевины, плачет только ядовитыми слезами» (эпиграф давался в подлиннике, по-английски). Словом: хирург Ферш с его выдумкой; журнальная заметочка, прочитанная десять лет тому назад; сентиментальный романс; трагедия английского романтика. Источники, впрочем, можно найти еще и еще; их искали и находили: есть, например, очень интересное предположение о том, что образ «жаждущих степей» взят Пушкиным у М. В. Ломоносова.
«Литературщина!» — как сказал бы иной современный нам литконсультант. Однако жизненность стихотворения, почти осязаемая ощутимость его деталей — в полном согласии с его насыщенностью литературными реминисценциями. На наших глазах происходит творение легенды. Она рождается, казалось бы, из ничего. Из пустяка, заметочки, помещенной под рубрикой «Новые изобретения, открытия и т. п.».
Но она рождается, точная в деталях и альтернативная в каких-то генеральных решениях. И в становлении се участвуют… да сколько же их, творцов этой легенды: голландские солдаты, забравшиеся в джунгли Явы; хирург, сочинивший нелепую сказку; трезвый реалист-доктор, опровергший ее; английский поэт. А сколько стран, земель и морей вовлечено в сотворение мифа об анчаре: Индонезия, Голландия, Англия и, наконец, наша Россия; шла, шла легенда, да в Малинники и пришла; из джунглей Явы — да в наши поля, перелески и озерки, в Тверскую губернию. И снова возникает вопрос: истории литературы не надобно, поменьше ее, а погуще бы нрав-ствен-нос-ти!
А неужели сама история создания «Анчара» не есть акт высочайшей нравственности? Неужели не отразилась в одном-единственном стихотворении Пушкина его прославленная всемирность?
«Влияние» да «традиции», только их мы и знаем. Но о влиянии Ферша на Пушкина я сказать не рискнул бы. И о традициях тоже. У нас и слов нет таких, чтобы обозначали они постоянное, непрерывное общение поэта со всем, что говорится, утверждается или опровергается вокруг него. Идейный диалог.
Отношение к истине как к явлению, становящемуся и по крупице содержащемуся везде: и в торжественных преданиях, которые Пушкин снижает до уровня житейских курьезов; в в курьезах, поднимаемых им до уровня прекрасных легенд. Так обозначил бы я то, что я вижу у поэта — у «тогдашнего», у «своего», что ли, Пушкина.
Пушкин нисколько не скрывал источников созданной им легенды: журнал «Благонамеренный» в двадцатые годы читался широко, говоря относительно, так же, как наш «Огонек». Напротив, Пушкин прямо-таки указывает на эти источники: заметку из журнала он порою буквально цитирует. «Воздух наполняется ядовитыми испарениями»,— вещает журнал в развенчивающей миф «реалистической» части заметки.
Недвижно все, лишь ветер горный,— пишет поэт в черновике; зачеркивает, исправляет:
…лишь вихорь черный
На древо смерти набежит
И мчится прочь, уже тлетворный.
Журнал поучает: «Яд находится в коре». И Пушкин подхватывает:
Яд каплет сквозь его кору.
К полудню растопись от зною…
И характерно, что ботаническую справку — именно ее! — поэт на глазах наших преображает в миф. Одновременно переходит он и к изложению «нелепой сказки» Ферша, как бы редактирует ее, заостряя заложенные в ней коллизии. Приговоренных к смерти преступников он превращает в собирательного раба; вводит в легенду владыку — царя, князя. Появляется повторяющееся движение неких капель, струй сверху вниз:
Яд каплет сквозь его кору…
Далее:
И пот по бледному челу
Струился хладными ручьями…
Капли, капли… Жутко. И потому жутко, что некий анчар на свете, оказывается, все-таки есть; и потому еще, что ты до конца и не знаешь, кто же здесь прав, а кто нет. Зачем природа набезобразничала?
А князь, пославший раба за ядом? «А вдруг это был какой-нибудь прогрессивный князь?» — виновато спросила меня одна милая десятиклассница. Наивно, но и правомерно же.
А князь тем ядом напитал
Свои послушливые стрелы
И с ними гибель разослал
К соседам в чуждые пределы.
Уж чего хорошего: гибель соседам. Но другой пушкинский князь, явно симпатичный и поэту и нам, вещий Олег, тоже не отличался кротостью по отношению к соседам своим.
Их села и нивы за буйный набег
Обрек он мечам и пожарам.
А на берегу Невы, как известно, стоял царь, Петр I.
И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу.
Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Разные бывают соседы: и надменные и агрессивные. Может статься, те соседы, владения которых граничили с княжеством героя «Анчара», и надменны были и к буйным набегам склонность питали.
А раб? В «нелепой сказке» хирурга все же есть правосудность: умирать на плахе или умирать от яда, имея надежду спастись. Но здесь — чистый императив: иди!
И тот послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом.
Забитый какой-то раб: взял да и пошел. А надо было, конечно, бороться. Да, но как? Послать князя подальше, буркнув ему что-нибудь вроде: «Вам яд нужен, так уж вы, ваше сиятельство, сами за ними ступайте-с!» Спешно, за одну ночь поднять восстание рабов — восстание в тылу у князя, воспользовавшись которым недремлющие соседы тотчас же и учинили бы буйный набег? Лукаво саботировать державное повеление, как поступили бы, без сомнения, два замечательных героя пушкинского «Бориса Годунова», бродяги-чернецы Мисаил и Варлаам? Послал бы князь за ядом их, они, может быть, и побрели бы в путь, но до зачарованного древа, право, не добрели бы, оказавшись в ближайшем кабаке, упившись там и, в конце концов, насолив непобедимому владыке, тихонько сорвав ему весь план задуманной им победоносной кампании. «Они бы ему лопух какой-нибудь принесли,— робко фантазировала та же девушка из десятого класса,— наплели бы сорок бочек арестантов, чесали бы в затылках, кряхтели бы, уверяли бы, что бес их попутал!» Да, легенда на то и легенда, чтобы ее обсуждали. Вечно. Отыскивая решения, отказываясь от них, неустанно ища новых,— так, как человек идет к истине вообще: приближаясь к ней, но никогда ее в абсолютном виде не достигая. И Пушкин творит легенду. Вернее, завершает легенду, созданную поколениями солдат и мореплавателей, медиков и поэтов. Ее опровергают, а она живет и живет.
Об «Анчаре» пушкинисты спорили много. Ферша (Фурша, Ферта?) упоминали, хотя и редко; и, по-моему, ближе всего к истине были как раз те, кто связывал Пушкина с Фершем, а «Анчар» — с русской журналистикой и с общественной проблематикой России 20-х годов. Но я не знаю, почему никто не сделал последнего и решительного шага — не сопоставил с «Анчаром» именно заметку в «Благонамеренном»: она неопровержимо говорит о двух версиях, из которых поэт, прекрасно зная их обе, твердо выбрал одну. Заметка и явилась бы вожделенной «точкой», которую ищут возможности поставить уже лет семьдесят.
«Анчар» публикуется в 1832 году в альманахе «Северные цветы». Альманах носил на себе печать трудов А. А. Дельвига. Но Дельвига уже не было в живых, а В. К. Кюхельбекер был в тюрьме. Не им ли, своим друзьям, посвятил поэт этот поступок — опубликование стихотворения, неясный замысел которого возник четырнадцать лет назад при их участии? И не питал ли Пушкин надежды на то, что овеянные памятью Дельвига «Северные цветы» дойдут и до Кюхельбекера, снова соединив их, трех лицеистов? «…В ваши каторжные норы доходит мой свободный глас». Именно в том же 1832 году поэт просил Бенкендорфа разрешить сестре Кюхельбекера «издание нескольких рукописных поэм, оставленных ей ее братом». Он писал: «Я был школьным товарищем Кюхельбекера…» Мысль о Кюхельбекере, как о школьном товарище, лицеисте, не покидала его. Утверждать здесь, конечно, ничего не осмеливаюсь; лишь осторожно предполагаю.
В печатном варианте «Анчара» выступал, как известно, не «князь», а «царь». «Это насторожило Бенкендорфа, заподозрившего в стихотворении какое-то иносказание»,— сообщает комментарий к сочинениям Пушкина. Что ж, жандармы на то и жандармы: искать иносказания и там, где они есть, и там, где их нет и в помине. И Пушкин протестовал против такого сверхпроницательного чтения стихов. С какою-то своей всегдашней чистотой и готовностью вступить в беседу со всяким, будь он бродягой или вторым человеком в государстве, главным жандармом, поэт порывался деликатно растолковать его высокопревосходительству простейшие основы интерпретации художественного образа. «…Обвинения в применениях в подразумениях,— писал он, — не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержавие». Понял ли поэта по-своему неглупый, не лишенный, кажется, чувства юмора, но вечно снедаемый тайным страхом перед крамолой Александр Христофорович? Возможно, и понял. И где-нибудь распорядился: намеков в «Анчаре» искать не надо, поелику начни их искать — не остановишься.
Но пока жандармы искали в «Анчаре» каверз, они просмотрели… жанр стихотворения, вытекающий из истории его создания. А здесь-то вольнодумство и содержалось: жандармы боятся, когда люди спорят о чем бы то ни было; они тоже знают, что в спорах рождается истина. А зачем она? И еще боятся они, когда люди берутся за какое-нибудь дело сообща, соборно, меняясь ролями. Хирурги обязаны ставить пиявки и кровь отворять; мореплаватели — плавать по морям; поэты — писать стихи. А тут-то все спуталось! Все вышло из предначертанных границ; и какая-то истина пошла скитаться по городам и весям, кочуя с острова Явы в Малинники, а там появившись и в Санкт-Петербурге. Истина неуловимая. Неформулируемая. А жандармам, может быть, даже и хотелось, чтобы она поддавалась отчетливой формулировке: «Самодержавие — плохо, конституция — хорошо». Да, это — нечто крамольное. Но это было бы сказано на их языке; выражено в понятиях, им доступных. И это они поняли бы. И на формулу они могли бы ответствовать формулой же: «Нет, конституция — плохо, а самодержавие — хорошо-с!»
Но Пушкин не хотел говорить языком таких формул. Да и задача заключалась не в том, чтобы, превращая мудрые легенды в хитроумнейшие политические намеки, пререкаться с III отделением. Жизнь шла своим чередом, требуя создания непреходящих духовных ценностей, причем создания их из того, что казалось никому не нужным, какими-то отбросами словесности: из анекдотов, из пересудов московских старушек-просвирен, из журнальных заметок. Пушкин делал свое дело и говорил на своем языке. Разочаровывая радикальную часть общества кажущимся миролюбием и даже — о, ужас! — компромиссами с властью, а жандармов повергая в недоумение сложностью исканий своих.
Да будет проклят правды свет.
Когда посредственности хладной,
Завистливой, к соблазну жадной,
Он угождает праздно! — Нет.
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…
провозгласил Пушкин в 1830 году, как раз между созданием «Анчара» и опубликованием его. Стихотворение «Герой» — прекрасный комментарий к «Анчару». В историях с чумой (в «Герое») или с «рвотным корнем» (у Ферша) не то худо, что грубо, некрасиво они выглядят, а то, что здесь нечему развиваться. Нечего обсуждать: все завершено, все готово, все несомненно. А хирург, сочинивший об анчаре невесть что, взбудоражил воображение множества людей, дал пищу их фантазии, духовно насытил их. И пригрел Пушкин хирурга. И потащил за собою в века,
так же, как потащил он в века сказочницу Арину Родионовну и целый легион своих современников, голоса которых непрестанно звучали в его сознании.
Узрим же Пушкина таким, каким он был. И займемся историей литературы, полюбим ее: право же, нравственное это дело, да и интересное бесконечно…
Журнал Юность № 6 июнь 1974 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области
|