Приветствую Вас, Гость

О моем отце

Наталья Залка

В связи с исполняющимся 23 апреля с. г. 80-летием со дня рождения писателя-интернационалиста Матэ Залки, сражавшегося и погибшего в Испании в 1937 году под именем генерала Лукача, наш корреспондент встретился с его дочерью Натальей Матвеевной Залка и попросил ее рассказать об отце.
Корреспондент. Биография, книги и ратные дела вашего отца достаточно широко известны. Нам бы хотелось, чтобы вы рассказали нашим читателям о нем как о человеке, об отце, о том, каким он был в семье. Расскажите какие-то конкретные вещи, например, сказал ли он вам, что уезжает в Испанию?
Наталья Залка. Да. Он нам сказал об этом. При тех отношениях, которые сложились у нас в семье, искренних и откровенных, он не мог этого не сделать. Хотя тогда это считалось государственной тайной. Но ведь и Юрий Гагарин посвятил свою жену Валю в тайну предстоящего полета. Все зависит от отношений. Отец не мог оскорбить нас недоверием. Да к тому же он был уверен, что мы сумеем сохранить все в секрете.
Корреспондент. Как вы встретили это сообщение?
Н. 3. Мама рассказывала, что после слов отца: «Я еду в Испанию» — я сперва остолбенела, а потом воскликнула нечто вроде: «Молодец, папка, бей фашистов!»
Возглас этот был вполне в духе времени и по своему внутреннему порыву — ведь все тогда очень близко к сердцу принимали события в Испании — и по лексикону тоже!..
Правда, этих слов я не помню. Я помню, что у меня внутри все как-то похолодело и замерло. Помню побледневшее лицо отца и его прямой внимательный взгляд. Он хотел увидеть поддержку своего решения. Может быть, поэтому я и выкрикнула свой «лозунг».
Помню, мама тоже сказала что-то одобрительное. Но с этого момента страх вошел в нашу жизнь.
Все дни, оставшиеся до его отъезда, я не отходила от отца ни па минуту. Мы вместе ходили по делам: в издательство, в Союз писателей, на вечер, посвященный женщинам и детям героической Испании. Запечатлелось в памяти, как в Доме ученых отец выступал с трибуны, а я сидела в зале и думала про себя: «Никто не знает, что он едет «туда», только я знаю! Такая тайна мне доверена!» Сознание сопричастности наполняло меня гордостью.
Прощались мы с отцом у порога дома. И, как он просил, улыбались изо всех сил, пока не закрылась за ним дверь.
Корреспондент. Сохранились ли у вас письма отца испанского периода?
Н. 3. Конечно. Все сохранилось. И даже те письма, которые мы писали ему в Испанию. Они вернулись в Москву вместе с его вещами. Их привез Алексей Эйснер.
Вы спросили меня об отце: каким он был человеком, каким он был отцом? Я думаю, что на это лучше всего ответят его письма, наша с ним переписка. Он писал нам часто. Даже по пути в Испанию он послал нам шесть писем. В последнем письме с советской земли — из Ленинграда — он писал:
«Я еду не на новые экзамены. Я должен повторить пройденное уже раз. У меня нет беспокойства перед неизвестным». Я еду с большой уверенностью в том, что буду полезным, и это делает меня порой гордым, и от этого тепло, крепко, боевое настроение на душе. Но вы — родные — «мой тыл». Я хочу, чтобы в тылу моего сознания было все «отлично», и тогда я
сумею сосредоточиться, сумею повести порученное мне почетное дело по-настоящему. Поэтому, мои чудные, славные крошечки, я так вам благодарен за улыбки во время прощания. Итак, до скорого, счастливого свидания. Я всей душой с вами, светлые мои, родные мои. Ваш, только ваш. М.».
В январе 1937 года от отца пришло большое и очень интересное письмо, датированное 27 декабря, в котором он подробно описывает свои первые впечатления от Испании, рассказывает о товарищах-интернационалистах, о тяжелых боях и многих трудностях, с которыми он столкнулся. Это письмо потрясло нас своей откровенностью. Мы боялись, что подобные письма могут попасть в чужие руки. И я передала отцу через Раису Азарх, которая тогда уезжала в Испанию, напоминание о том, чтобы он был осторожнее, берег себя и… не нарушал конспирацию.
Вот как он ответил на мои «назидания».
«Все твои указания принимаю к исполнению», а дальше — уже серьезно: «…Радостное весеннее солнце кажется большим противоречием рядом с тем, что делается вокруг. Но эти разрывы, эти пулеметные очереди…— историческая необходимость, чтобы вновь родилась страна Сервантеса. Последние иллюзии великих донкихотов рассеиваются в этих разрывах… Вот почему твой отец здесь. Надо друзьям помочь опытом и решительностью, как бы это дорого ни стоило мне лично и всем нам…»
Переписка наша шла по двум каналам. По одному — официальному, прямому, и другому — тайному, конспиративному. И когда я теперь перечитываю эти зашифрованные письма, то чувствую, что конспирация доставляла мне даже некоторое удовольствие. Вот образец такого письма:
«Милый, дорогой друг! Вот и зима кончается, а мы все скучаем, тоскуем, живем теми известиями, которые удается узнать о вас. А они приходят очень редко. Настоящие праздники были у нас в доме в те дни, когда нам удавалось слышать ваш голос. Если б вы могли нас еще так порадовать!
Я учусь и стараюсь делать все так, чтобы это могло вам понравиться, вас обрадовать, когда наконец настанут желанные дни и мы снова увидим вас среди нас. Ваша Т.».
Корреспондент. Разные люди — Хемингуэй, Эренбург, Кольцов, генерал Батов, О. Савич, адъютант Матэ Залки, писатель Алексей Эйснер — отмечали редкий сплав качеств вашего отца: отчаянное мужество, верность долгу и… чрезвычайную мягкость, доброту к людям. Письма, многие из которых были потом опубликованы, рисуют Залку — человека, героя, мудрого военачальника и гражданина. Но нигде так полно не раскрывается сердце человека, как в письмах к родным, не правда ли? И «интимные» нотки в его письмах, наверное, тоже говорят многое о нем как о личности…
Н. 3. Отец привык с нами делиться всем. И он — человек, который для многих был примером стойкости и мужества,— не боялся перед своими близкими показаться слабым.
7 марта 1937 года (письмо адресовано моей матери):
«Дорогая Верочка!
Я сегодня болен. Очевидно, грипп. Голова трещит, и свет не мил. Ты же знаешь, что я не умею болеть.
…Я собой недоволен. Работаю, как пол, но с людьми не умею себя поставить. Проклятая интеллигентщина давит. …Скучно несказанно. В последнее время от вас нет писем. Почта — дура. Как всякая машина, работает без души, не учитывая человеческие чувства и подобные мелочи.
…Привет всем друзьям. Если такие вообще водятся еще!
Целую от всей души. М.».
30 апреля 1937 года:
«Дорогая Верочка!
Пользуюсь случаем послать тебе письмо без всяких посторонних свидетелей.
…Многое мне хочется тебе написать.
Во-первых, признаюсь тебе, моя родная, что я до тупости, до одеревенения устал. Устал до боли, а главное, не вижу конца этому делу, которое, надо признать, приносит множество огорчений. Главная причина огорчений в том, что я и мои друзья чувствуем нашу изолированность и одиночество…
Зачем я это пишу тебе? Ведь ты не можешь мне ничем помочь, разве только тем, что выслушаешь мой крик! Но это ведь тоже хорошо! Ладно, ладно, не буду ныть! Это не похоже на меня. Это так… вырвалось — пройдет!»
Письмо от 24 апреля 1937 года—тотчас после его дня рождения:
«Дорогие! Надеюсь, вы, как пообещали, вчера вечеров: собрались и за мое здоровье выпили бокальчик шипучего вина. Я весь день 23-го был тих и чуть-чуть мрачен. Думал о судьбе, о превратностях жизни, о прошедших годах и остался собой недосолен. Мало сделано, мало успел, мало достигнуто.
День этот у нас был удивительно тихим. В промежутках, когда людские шумы утихали, среди весенних кустов птичье пение делалось совершенно нестерпимым по своей вечной контрастности. Но все это ничего, когда ты знаешь, что те, которые тебе самые милые, живут вдали от бури, грозные рывки которой шумят-звенят над твоей головой. На душе становится легко, и хотя в жизни мало достигнуто, но все же хорошо. Хорошо на душе, тихо.
…Не хочется шума! Шума и так много бывает.
…Будем жить и побеждать! Ваш Матэ».
По поводу этих писем отца Эренбург писал: «Не знаю, чего больше в таких признаниях — честности или мудрости».
А у меня по молодости лет мудрости не хватало. Я хотела видеть отца только сильным. И 21 мая 1937 года послала ему такое письмо:
«Папочка, милый! Что с тобой? В твоих письмах столько грусти и даже больше — отчаяния. Чувствуется, что ты нездоров, ужасно устал и чем-то сильно огорчен. Родной наш, папулечек, соберись с силами, уже немного осталось. Твоя работа не пропала даром ни там, ни здесь, и ты это почувствуешь. А мы тебя так любим, так ценим. Приезжай только, и все пойдет по-хорошему, по-старому и еще лучше прежнего. Не грусти, папуся, береги себя, не болей. О нас не беспокойся — мы живем по-прежнему и только с каждым днем все сильнее скучаем по тебе. Но ничего, лишь бы все хорошо кончилось».
В этом же письме я советовалась с отцом о выборе профессии. Летом я оканчивала десятилетку и должна была поступать в вуз. Мне очень не хватало присутствия отца, моего главного советчика. Поэтому вопрос этот занимал большое место в нашей переписке:
«Насчет вуза еще колеблюсь. Ничего определенного не выбрала. Уж думаю, не пропустить ли год, подождать тебя — мы с тобой вместе выберем. А пока заняться языками, самообразованием. Напиши, папуля, что ты по этому поводу думаешь. Твоя Тала».
В другом письме я сообщала отцу, что подумываю о кинорежиссуре.
Вот ответ отца:
«…Может быть, тебе, Талуня, больше подойдет язык и литература? Благородное и великое дело. В нашей стране с этими знаниями ты найдешь всегда свое место и будешь жизнью своей удовлетворёна. Ты знаешь, что моя мечта, чтобы ты была счастлива. Мечта эта вполне осуществима. Ключ — это действительно удовлетворение в жизни через любимый труд.
Впрочем, я ни на чем не настаиваю. Времени у тебя еще хватит! Можно и на ходу менять (хотя это по-военному самое опасное и нерекомендуемое!).
Пиши мне, моя умница…»
Корреспондент. Когда-то Хемингуэй так, сказал Эренбургу о Лукаче: «Я не знаю, какой Он писатель, но я его слушаю, гляжу на него и все время улыбаюсь. Замечательный человек!» Человечность была основой его натуры. Победитель ряда крупнейших сражений под Харамой, Гвадалахарой, Мадридом; а до этого — герои гражданской войны, один из первых награжденных орденом Боевого Красного Знамени, золотым оружием, Залка-Лукач, по словам М. Кольцова, никогда не мог «привыкнуть к гибели людей». Обняв старую испанку, плачущую над телом сына, он сказал А. Эйснеру: «Видите, какая подлость — война?.. Вот потому-то я всю жизнь и воюю!»
Интернационалист, гуманист, ваш отец был прообразом нового человека, личности цельной, способной чувствовать боль мира и боль человека, готовой привнести себя в жертву ради грядущей радости, человечества… Эта ниточка гуманизма и благородства не должна прерваться…
Н. З. Теперь, когда прошло много лет, и я ращу уже своих детей и есть у меня даже внук, я часто мысленно возвращаюсь к советам отца, к его мудрым мыслям и поступкам. И хоть время теперь другое и дети другие, доброта, доверие и уважение, которые были основой его, родительской, педагогики, остаются, как мне кажется, непреходящими ценностями.

Журнал «Юность» № 4 апрель 1976 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области