Приветствую Вас, Гость

Новая семья — 2

А кто книги покупает и на курорт ездит? А у кого уже все есть? Ведь хозяйство не резиновое. Если все время накачивать, лопнет. Мать спокойно выслушала наши веселые (но и серьезные, для Нины и Виктора куда серьезнее!) вопросы и ни одного, довольная своим учительным положением, не оставила без ответа. Книжек, конечно, хватает и в библиотеке, но покупать — покупайте. Случай чего, их продать можно. На курорты ездить тоже надо, это не жадность.
Пьяница не поедет никогда, потому что курорт — это здоровье на будущее, а пьяница живет одним днем, и потому-то она и считает его жадным. Ему лишь бы сегодня брюхо усластить. Это такие звери есть: схватить и сразу съесть.
— Ну, а хозяйство, хозяйство,— напоминал Виктор.
— Что хозяйство?
— Не лопнет?
— У тебя и помимо хозяйства теперь, слава богу, есть на кого работать. Забыл?
С рук подходившей к нам Маруси еще бледненьким, но своего уже требующим ростком вытягивался в нашу сторону ребенок. Я стал вылезать из ямы… Как у матери все всегда сходилось!
То и дело возникает домашний разговор вокруг моих писаний о Старой Рябине — кое-что ведь уже напечатано. Начинает обычно мать:
— И шо ж это ты понаписал всякой глупости, что нам и на улицу не выйти? И шо ты только себе думаешь, что написал и уехал, а нас по языкам носят?
Это ж мы тебя, считают, научаем, а ты и слушаешься.
Марусе такой отзыв кажется невежливым, я для нее хоть и брат, а все же гость.
— Хватит тебе клопотаться,— останавливает она мать.— Ты им отвечай, как я. Убил он кого или в колхозе что украл?
— И никто б той глупости и не видел,— она несколько успокаивается,— в селе того журнала никто и не получает, да младшего Бескишкого понесла нелегкая в Харьков — и купил. Читали и в конторе и на ферме дояркам зачитывали. Та шо ж он там наплел, говорю своим, такого? Дайте посмотреть. Села возле плиты, очки надела да, прочитав, выдрала те листки и в огонь кинула.
К обеду заходит Иван-сосед, выпивает первую — за встречу — рюмку, нюхает хлеб и останавливает мою руку с бутылкой:
— Писанина твоя мне не понравилась. С первых слов.
Я все-таки наливаю ему вторую.
— Написано не по делу. Кто кому ребенка сделал — не имеешь права о своем селе.
— Иван, да я ведь осторожно. И фамилий, если что такое, не указываю.
— Все равно. Мне не интересно. Кто какой, я и сам знаю. Если б ты производственное что дал. За начальство там, за буряки — как их поморозили.
Он придвигает к себе рюмку, твердо прикрывает ее ладонью:
— Я такие порядки не люблю. Мне это не по душе, понял? Заплатили б шоферам как следует, и ни один буряк под снег бы не попал.
— Ты уж, Иван, меня прости. Я понял.
— Обошел производство — ладно, побоялся. За место всяк держится. Тут человек на тракторе, и то держится. А вот зачем ты написал, что у меня живот растет? Возле конторы встретили и смеются… Он ловит на себе мой взгляд и вдруг мирно и грустно улыбается:
— А пуза уже и нет.
Один разговор, другой, и постепенно я начинаю улавливать что-то вроде закономерности. Больше всего недовольны те, кто ближе к нам живет. Собираюсь проверить это у Маруси, как вдруг она сама возвращается однажды вечером и объявляет:
— А ты знаешь, кому понравилось? Мотре Поповой! Встретила меня сегодня и говорит: «Передай ему, что я довольна, пусть не мелют. Такие мы и есть — все гроши нам да хозяйство».
Мотря была с дальней улицы.
— Где она сейчас?— спрашиваю я.— Неужели до сих пор доит?
— Доит! — смеется Маруся. — Такая она откровенная — то для меня самый лучший человек в селе.
Два брата Мотри жили по городам, сестра где-то работала агрономом, помощи им уже давно никакой не требовалось, а она, самая старшая, как пошла когда-то ради них дояркой, так ею и оставалась.
Больше двадцати лет бессменная, теперь она была едва ли не единственная такая доярка на весь колхоз.
— А может, и последняя,— сказала Маруся.
У Мотри, кажется, был и орден, и если бы кто-нибудь из трех-четырех председателей, сменивших друг друга на ее памяти, сильно захотел и создал бы ей условия, она могла бы и больше прославиться. Тогда бы все коровы у Мотри дружнее телились, и каждую неделю, месяц и год была бы Мотря первой — и дольше б оставалась молодой, полной и крепкой, со своим на все село когда-то знаменитым румянцем. Но я не знаю, было б ли это лучше, чем сейчас, когда она то первая, то вторая, то третья, зато может, глаз не отводя, идти по улице и, встретив Марусю, сказать: «Что они там мелют — все же правда»…
В общем, сестра меня сильно обрадовала, и, поразмыслив, я решаю, что народом-таки был понят.
— Одна Мотря народ?— прищуривается мать.
— Ничего, мне хватит и Мотри.
Окинув взглядом наши беспечные, но неуступчивые лица, она взвешивает обстановку и сухо закрывает тему:
— Все равно. Если хочешь заработать, не пиши о своем селе.
Как и прежде, в доме много говорят о колхозных делах, больше всего, по обыкновению, женщины. Виктор помалкивает. Он бережет свои нервы, но по коротким, нечастым его замечаниям я угадываю, что дело не только в этом. Он на четвертом курсе заочного агрономического техникума, и ему нужны другие собеседники, домашних уже мало. Домашним без разницы, на силос или на зерно косил он сегодня гибридную кукурузу. Они не понимают, что гнать гибридную на силос — все равно как резать стельную корову.
— Чем же они думают? — спрашиваю я Виктора.
— Кто? — медленно поворачивает он желтоволосую голову.
— Ну хоть председатель, агроном?
— А-а…
Дальше он о них не продолжает. Ему приятнее говорить о кукурузе. На вид она неважная, низкорослая, а початки, если приглядеться, пощупать, ничего, тяжеленькие и сухие. Вполне приличные початки.
Видя, как неправильно Виктор переживает — все в себе, молча, а это, особенно когда человек непьющий, вредно для сердца,— Маруся жалеет, что он пошел в тот техникум и хорошо учится. Косил бы, что скажут, и, лишнего не зная, только здоровее был бы.
А мне интересно.
С каждым годом Виктор все трезвее судит о делах и людях. Техникум техникумом, но помогает и жизнь, идущая своим чередом. В колхозе поменялось руководство. Ждали чего-то особенного, надеялись на лучшее, получили же что-то непонятное. Новый председатель живет в райцентре, на работу — по первому-то году! — ездит к девяти утра — свеженький, бодренький, говорливый, как студент из самодеятельности, и Виктор по-другому начинает смотреть на то, что было раньше.
Прежний председатель хотел все делать сам, казался чересчур хлопотливым и недоверчивым, а между тем, обойдя ежеутреннее еще сонное хозяйство, к шести часам знал-таки лучше всех, где, что и как.
Имел любимца, бывшего учетчика и многоопытного бригадира Якова Васильевича, и не всем это нравилось. Перед уходом на пенсию успел поставить его главным агрономом, и год тот поработал.
Смеялись: какой из него, обыкновенного колхозника, немолодого, массивного, не очень умеющего составить бумагу, главный агроном? Злились: уж очень открыто стремился на эту должность. А теперь Виктор рассуждает… Погромыхивал Яков Васильевич голосом, путался в бумагах и вроде ничего за год и не сделал особенного: только велел прорыть канаву на давным-давно запущенном лугу да сладить два мостка через речушку. А год выдался невиданно мокрым,
и та канава с теми мостками спасла хозяйству весь заречный урожай! Почему не кто-то другой, а именно Яков Васильевич позаботился о заречье и в тот именно год? Отчего не бывший до него молодой, с галстуком, выпускник академии, умевший и бумаги оформлять и дело, кажется, знавший? А оттого, наверное, что Яков Васильевич еще по детству помнил то заречье — какое оно было ухоженное, где там проходила не земским ли землемером нарезанная система водоотвода, как она действовала и чему служила. Он, может, потому и к должности стремился, что ни о чем так в жизни не мечтал, как окинуть хозяйским взглядом запущенную землю и сказать:
«Здесь — рыть канаву, там — делать мосток». И люди будут помнить. Громыхание забудут, а это будут помнить.
Ну, а молодой, допытываюсь я у Виктора, водившего с ним знакомство, академист, что же он? Почему так, что диплом дали ему, а заречье досталось колхознику в вельветовом галифе? «Я,— говорил он Виктору,— грубею в селе, за год ни одной книжки не прочитал»,— и быстро-быстро убрался в райцентр.
— Теперь почитывает? — спрашиваю я.
— Вряд ли,— отвечает Виктор.— В райцентре тоже не засиделся. От чего ушел, к тому и пришел: опять работает главным агрономом, только в родном селе.
В Полтавской области. Там отправляли на пенсию агронома, и он быстро-быстро туда. И жена его, для которой все у нас воняло навозом, с ним.
Бот так. Сидел человек в Старой Рябине, «заливал» про огрубление, про не терпящую навозного запаха жену, сидел в райцентре, «заливал» про что-то еще, а жил-то, оказывается, совсем другим — понятным, разумным., благородным желанием выбраться в родные края. Что Сумщина, что Полтавщина — какая, кажется, разница? Та же степь, такое же, наверное, село — две-три бедные побеленные хатки на целую улицу кирпичных домов, и не больше сотни километров расстояния, а вот надо ж! У нас ему все чужое, а там свое, родное, и — ждало его, тянуло, может быть, такое же заречье, какое он без всякого сожаления оставил здесь Якову Васильевичу…
Обыкновенная это история, и я не знаю, обратил ли бы на нее внимание, если бы впервые в жизни не почувствовал, какая это, с общем, несправедливость, когда в колхоз, в живую нормальную семью со своими старшими и младшими придет незваный, со стороны…
Не везет, и все. Столько лет жило, работало село, не очень, может, хорошо работало, но лучше соседних, гордилось этим, знало себе цену и вдруг словно чем-то провинилось: в один год высадился в нем целый десант начальствующего народа. Не поймешь, то ли работники, то ли комиссия. В техникуме Виктору велели подумать о работе по специальности, ведь скоро получит диплом, и он уже ходил в контору насчет устройства. Вернулся мрачный, не с кем говорить.
Все главные — чужие, никто его не знает, стоял там перед ними, как в отделе кадров на заводе.
— Давай,— говорю ему,— и ты куда-нибудь в другое село. Куда-нибудь недалеко. Раз такая тут линия, что надо вас перемешивать.
— Буду тут. Всех не перемешают.
Дай-то бог.
В последнее воскресенье мы едем собирать гаипшину(Шиповник — укр.). И Виктор и Нина одеваются по-выходному, хотя лазить по колючим кустам было бы удобнее в чем-нибудь поплоше. Выезжаем за село, и почти по ступицы колес машина утопает в мягкой пыли. Под ее слоем задыхается серая, сухая, из последних сил ждущая осенних ливней лесополоса. В ней видны густо усеянные плодами кусты гаипшины, но пробраться к ним нечего и думать. Спешиваемся возле дубовой рощи на склоне поля, переходящего в луг. Здесь, на полянах и в овраге, гаипшина стоит незапыленная, хорошо различимы цвета ягод — красные, бурые, зеленоватые. Нина не была в этой стороне со школы, с выпускного дня, когда бегали среди дубов всем классом, и ей радостно попасть сюда снова. Она вспоминает свои бантики, белое платье, из которого так быстро выросла, подруг. Надо чаще ездить, ходить — и сюда и в другие места, за ягодами, грибами и просто так,— а не только в город за промтоваром.
Нельзя жить только работой, домом, огородом…
Это — новое. У моих сверстников, а тем более у тех, что постарше, кому сейчас за сорок, такого настроения в возрасте Нины и Виктора не было. Грибы, ягоды, удочки — все это оставлялось где-то на пороге двенадцати-тринадцати лет. Лишь два-три человека на все село были известны как любители убить время и ноги, а изредка и зайца в зимнем поле, да столько же — закинуть сеть на зорьке или повозиться возле ульев. И вот оказывается, что были они, как тот слабый ручеек на дне высохшего русла, который кто-то терпеливо поддерживал до лучших времен, чтоб не затянулось оно бесследно. Долгое время от них, а теперь уже и от Нины с Виктором начинают расходиться круги покоя, желания жить, не смешивая день с ночью, воскресенья с понедельником, остановиться и оглядеться, заметить, что созрела гаипшина, что на прилавке появился новый «Кобзарь», да и кукуруза, кукуруза тоже — что ее початки тяжеленькие и сухие. Ведь не сослепу и не сдуру велели их рубить на силос — из торопливости, из рвущей на ходу подметки неуемности…
— Значит,— говорю Виктору, вспомнив об этом,— никуда не хочешь?
Просовывает в куст голову с крутым затылком, молча снимает и кладет в целлофановый мешочек ягоды. Не хочет. Ему хоть продавцом в лавке, лишь бы дома. А лет семь-восемь назад мечтал о мореходке.
Через несколько дней нам пора в Харьков, к московскому поезду.
Выезжаем, как всегда, в семь вечера, с запасом.
В прошлые разы с Виктором за компанию, чтоб ему не скучно было возвращаться в темноте назад, ездил его друг, механик Миша. В ожидании поезда мы с ним, сидя в машине, поднимали на посошок. Несмотря на то, что последний час в доме бывал часом прощального застолья, после дороги не оказывался лишним ни огурец, ни кусок курицы. По верху машины барабанил дождь, со своего места за рулем Виктор без зависти посматривал на закусывавшего дружка, а тот, сочувственно подмигивая, на него. Но сегодня Миши с нами нет. Он, наконец, женился и уже год как в Харькове, мастером на заводе. Девушку взял родом из своего села — инженер-станочница, она-то и устроила его к себе в цех. Где-то на окраине снимают комнату. Ей привычно, она, если учесть студенчество, лет восемь горожанка, а каково ему — по электричкам, очередям да по чужим углам?
— Чего тебе не сидится дома? — говорил я ему год назад.— Человек ты молодой, видный, умеешь ладить с людьми. Стал бы бригадиром в Старой Рябине.
Тесть Виктора — в Новой, а ты бы — в Старой. Разве не приятно повести такое село?
Мне очень хотелось, я просто мечтал, чтобы Старую Рябину в конце концов взял на себя кто-нибудь молодой, сильный, уверенный. Одно время, лет десять назад, случился было такой, и люди не могли нарадоваться. Николай Гончаренко, восемнадцатилетний Микола Иванович. Высокого роста, широкоплечий, с осанкой юного офицера и степенностью умудренного хозяина, а вырос таким без отца, в покосившейся хатке, при матери, не видевшей за работой белого света. Когда он с отличием закончив техникум, стал бригадиром на всю Старую Рябину, я даже не поверил. Ведь когда-то в ней было четыре колхоза, четверо таких орлов-председателей, что куда там, казалось, после них одному восемнадцатилетнему! Управлялся, однако, не хуже. До рассвета, по холостому положению, с друзьями и подругами в клубе и за клубом, а на коровьем реву, только-то иногда и успев, что сменить белую рубашку на клетчатую ковбойку, уже запрягал в линейку своего командирского коня, и те же друзья и подруги, исключая, может быть, одну, для которых он ночью был Миколой-Николаем, не раз бывали поднимаемы с августовских сеновалов свежим и неумолимым Миколой Ивановичем… Теперь он где-то в Белоруссии, управляет целым районом. Служил там в армии, его и присмотрели.
И вот понимаю: правильно сделали, что присмотрели, это хорошо, что у белорусов губа не дура, это, может, и справедливо — они стольких потеряли на войне, а в то же время и жалко.
Ну что б тому белорусу оказаться не таким приглядчивым!
— Вверх пошел парень,— замечал, слушая меня, Миша.
— И ты бы смог! Начни со Старой Рябины. Ты не так давно кончил школу — «Мертвые души» еще не забыл. Помнишь, Чичикова учили умные люди? Начинать нужно с начала, а не с середины,— с копейки, а не с рубля,— снизу, а не сверху… Виктора взял бы к себе агрономом. Один механик, другой агроном — вдвоем вы бы гору свернули!
— Оно конечно…
— Ас тестем Виктора соревновались бы.
— С ним посоревнуешься,— отвечал Миша…— А жена?
— Так она же у тебя станочница. В шести километрах мастерские «Сельхозтехники». Много ли там инженеров с заводским опытом?
Подкручивая пышные баки на румяном лице, неопределенно улыбался.
…Вместе с темнотой на шоссе как-то вдруг, не сразу нами и замеченный, опускается туман. Он становится все плотнее, и вот уже ничего не видно, сплошное молоко.
Виктор включает желтые фары, сбавляет скорость. В густых белых волнах машина плывет на ощупь. Возле какого-то городка нас останавливает милиционер, тревожно и заботливо, без обычной властности хозяина дороги, проверяет тормоза, уговаривает: не переждем ли? Да, сегодня на обратный путь Миша был бы Виктору не только для компании.
Ну что ж, один так один.
Время от времени Виктор выключает желтый свет и переходит на белый,— то мигает, то разом тушит все фары и едет совсем вслепую. В такие моменты почему-то чуть более различимыми становятся края дороги. В одном месте откуда ни возьмись — то ли вывернулся с проселка, то ли мы его догнали,— перед нами оказывается грузовик, идущий в нашем направлении.
Виктор немного расслабляется. Теперь пристроимся за ним, и будет легче. А если ему тоже до самого Харькова, то и совсем хорошо.
Не приближаясь и не отставая, Виктор вспоминает одну историю из своей шоферской жизни. Как-то, еще до армии, он был в дальней поездке на колхозной трехтонке и ночью, где-то в Донецкой области попал в такой же туман. А спешил. Сначала перед ним маячили красные огоньки идущих впереди машин, потом они начали исчезать — шоферы сворачивали на обочину и глушили моторы. Сбавив скорость, Виктор продолжал вести свою машину, а по правую руку темнела неподвижная длинная колонна. Не такая длинная, какие он потом видел во время знаменитых маневров «Днепр», но все же… И вдруг из нее вывернула и пристроилась за ним одна машина. Через несколько минут — другая и третья. В конце какого-то затяжного подъема он взглянул в зеркало и увидел за собой внизу смутную полосу рассеянного света.
В движение явно пришла вся колонна. Впереди — ни огонька, ни звука, а сзади — эта полоса и гул моторов, и так весь остаток ночи. Только в пригороде Донецка, почти уже утром, тот самый грузовик, который первым вывернул тогда с обочины, нетерпеливо мигнул Виктору фарами и пошел на обгон… Давай-давай, теперь ты смелый…
Я забываю о тумане и с надеждой думаю о том, что когда-нибудь, а может быть, и очень скоро — до получения диплома осталось меньше года — Виктор так же поведет за собой Старую Рябину.

Журнал Юность № 9 сентябрь 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области