Недели за две до новогодних праздников завод изготовил все машины, какие обещал сделать по плану в этом году, обеспечив при этом такую изрядную экономию, что было решено в этот раз отпраздновать на славу, не жалея средств, но в таком воспитательно-поощрительном духе, чтобы в будущем все окупилось сторицею. Премии, новая жилплощадь, повышения окладов сыпались на всех от мала до велика, и каждый обязательно хотел что-нибудь получить не так из жадности, как из самолюбия: или я хуже работал? Конечно, не обошлось и без недовольных, без тайных ссор и обиженных, но их брюзжание пока тонуло в общем оживлении успеха и проснувшихся надежд. Было решено выдать именные награды прямо на праздничном вечере, причем само по себе приглашение на этот вечер тоже считалось некоторым отличием — завод был большой, а зал на тысячу мест невольно вставал поперек поголовной справедливости и полной уравниловки.
Троеверову из всего этого золотого дождя досталась премия деньгами, именная электробритва с надписью и, конечно же, приглашение. Напечатано оно было на дорогом белом картоне, в красках, с поздравлением в стихах, а в углу маленькая приписка: на два лица. Это был намек, что вас хотят видеть с женой или мужем, с сыном или отцом, как бы дают возможность показать на людях свою семейность и тем укрепить свое положение — семейность у них на заводе очень ценилась. Зал был большой, но перетопленный до невозможности.
Так как Троеверов и Таня сидели с краю, им приходилось время от времени поджиматься, пропуская кого-нибудь в глубь ряда, и Троеверов всякий раз приподнимался и окидывал взглядом зал, но Леры нигде не видел. Приглашение у нее было, это он знал точно, но вот вчера она как раз плакала и уверяла, что не придет, не придет ни за что. Хотя, впрочем, это тоже еще ничего не значило — он с ней в последнее время ни в чем не был уверен.
— А где же твое начальство? — говорила Таня.— Зачем ты сел рядом со мной? Нет-нет, ты доложен быть всегда рядом с начальством, как можно ближе. И клянчить, клянчить квартиру.
При этом она шарила у него по карманам и доставала оттуда, как из собственной сумочки, пудреницу, зеркальце или ресничный карандаш и тут же что-то незаметно поправляла у себя на лице, восстанавливая то, что было разрушено давкой и жарой.
Видимо, восстановления удались ей прекрасно — на нее заглядывались.
Троеверов изумлялся и радовался этому заглядыванию с детским тщеславием. Несколько знакомых не то чтобы подмигнули ему, но что-то такое изобразили на лицах поздравляющее и почтительно-восхищенное — он понял, что это тоже относилось не к премии и не к электробритве, а только к Тане.
Поблизости сидело множество других женщин — знакомых по работе и новых, приведенных жен,— но с ней тягаться ни у одной, из них явно не получалось — она побивала их всех на три ряда вперед и назад.
«Вот это интересно. Вот это новости»,— думал Троеверов и незаметно для себя делал мелкие собственнические жесты — клал руку на спинку ее стула, поправлял сзади волосы, что-то шептал на ухо, известно что — сплетничал о близсидящих. То он подставлял ладонь, заслонял ее от струи холодного воздуха и говорил, что все же дует, надела бы она шарфик, но чтобы не получалось сентиментальной заботливости, этаких сладких слюней, говорил грубовато, попросту ворчал, что заболеет, а ему потом с ней возись, будто ему делать больше нечего; и это тоже получалось хорошо, в том тоне, как он и хотел, как подслушал когда-то у других.
Раздвинули занавес, улыбающийся директор сказал речь.
Речь была хорошая, то есть короткая и без хвастовства, в ней часто мелькали слова: «как вы сами знаете, товарищи…», и это было верно — товарищи знали и не ждали от речи никаких откровений. Просто приятно было послушать еще раз со стороны, раз уж говорилось об успехах и поминались фамилии наиболее отличившихся. Каждая фамилия при этом краснела от удовольствия, но старалась сохранить достоинство и не поддаться понимающим улыбкам вокруг.
Сразу после речи на край сцены вынесли стол, заваленный наградами и подарками; в задних рядах начали привставать: «А что там такое? Смотрите-ка самовар, ха-ха, кому это? А вон ружье, ничего себе, вот это да, размах — вот всегда бы так». Пока награждаемому вручали подарок и жали руку, следующий уже шел по проходу, так что аплодисменты трещали почти без перерыва, но в их нарастаниях и спадах, в якобы случайных всплесках проступали тончайшие оттенки народного мнения о каждом вызываемом и о соответствии его заслуг полученной награде — худо было тому, кому доставались именно спады и затухания. На тонкое и щепетильное дело выбора и закупки подарков была брошена сама Козырева, Анна Гавриловна, а кто ж на заводе не знал Анны Гавриловны? И кто бы мог думать, что можно обойтись без нее в таком деле? Это надо было так помнить насквозь всех и каждого, как помнила она, вплоть до семейных дел и жилищных условий, чтобы через одну только стоимость и полезное предназначение дареного предмета выразить весь символ человека, оценить его место на службе и особенность характера, домашнюю
нуждаемость и число детей, прошлую жизнь и вероятную будущность — и все-все в одном бессловесном предмете. В этом смысле электробритва, доставшаяся Троеверову, попадала точь-в-точь по цене на нужную ступеньку в лестнице заслуг, но, кроме того, еще и оттеняла некоторую замкнутость и холодноватость характера, и внешнюю аккуратность, и намекала на былые шалости, когда он года три назад бросил вызов общественному вкусу, отпустив бороду, но тут же выражала уверенность, что больше это не повторится. Ну кто еще, кроме Анны Гавриловны, сумел бы так точно выбрать подарок? Приведенные жены и родственники не могли, конечно, по достоинству оценить ее особый талант, но свои — свои оценили. После окончания раздачи ей устроили самую длинную и шумную овацию; она поначалу уткнулась в свои списки, притворилась непонимающей, но овация не утихала, и ей пришлось, наконец, поднять голову и даже слегка поклониться. Видно, она и сама чувствовала, что заслужила, и очень растрогалась признанием.
Троеверов чувствовал себя прекрасно, приятный холодок какого-то ожидания то и дело подкатывал под сердце. Даже противное ощущение подмостков и затаенности вокруг куда-то пока пропало, причем он помнил, когда это произошло: когда он выходил на настоящие подмостки, то есть на сцену.
Все вызывало у него беспричинное умиление; ему нравился зал, вечер, бумажные гирлянды над головой, Таня, он сам, такой, как сейчас, и он прошлый, та его прежняя жизнь, к которой так странно и стремительно прибавлялись эти милые секунды — как это все славно, как текуче и хорошо. И то, что там, в конце, когда-то нескоро, будет непременный конец этим секундам, тоже нравилось, он очень четко представлял себе непременность этого конца и переполнялся ему навстречу сладкой грустью. Таня, видимо, что-то заметила в нем — вдруг взяла его руку, пожала и незаметно погладила себя по колену. Он кивнул ей и улыбнулся.
Оттого, что они сидели с краю, им удалось быстро выбраться из зала и первыми ворваться в буфет.
— Пить! Пить! — казалось, требовал самый воздух.
Официантки заметались, открывая бутылку за бутылкой. Изморенные жарой люди стремительно захватили все столики, многие стояли в проходах.
Женщины незаметно разглаживали смявшиеся платья, обмахивались, мужчины шумно давили друг на друга, протискиваясь к стойке. И те и другие время от времени выгибались, пропуская официанток. Кого-то прижали, чуть ли не уронили Троеверову на спину, он оглянулся — оказалось, Анну Гавриловну. Он пустил ее на свое место, и она тотчас принялась благодарно пристраиваться.
— Ну и жара, ну и топят! — говорила она.— Думала — конец. Вам-то что, вы молодые. Значит, вот какая у вас жена. Что же не знакомите? Таня? Господи, надо же — и у меня дочь Таня. А я-то все спрашиваю, чья да чья такая. Александра Николаевича, говорят, ха-ха, неужели не знали. Ну и хорошо, думаю. Уж кто-кто, а он заслужил. Да вы не краснейте, я от души, не от сглаза. А есть тут некоторые — сглазят и моргнуть не успеете. Сглазят, сглазят — сколько раз бывало. Зависть — ну как спасешься. Нет, пива не хочу — располнею. Вот нарзанчику бы. А вы как, давно женаты? Шесть лет? И детей до сих пор не завели? Смотрите, не опоздать бы. Ну, молчу…
Ах, славная у вас жена! Только насмешница. Да что вы возражаете, что ж тут такого. Это ж не то, чтобы в лицо издеваться или перемигиваться за спиной, а так, чуть-чуть губками, самыми уголками. Это необходимо даже, ирония называется, а как же? Защищаться-то надо же, хоть бы от бабки вот говорливой, мало ли что сболтнет с такого разгону обидное, а тут как раз щиток наготове — улыбочка. Нет, что вы, голуба моя, я же сама такое имею. Вот говорю, например, говорю, слова вставить никому не дам, сообразить — так и засыплю любого словами.
Глядишь — и мой верх. А как же иначе. Не в раю живем, все еще не в раю. Как себя не защитить.
А кто уж совсем слаб, тот и из слабости защиту сделает — или не так? Женщины-то особенно. Кто это про них сказал, что сила их в слабости, а слабость у них
безграничная! Так что вы не стесняйтесь, пожалуйста, действуйте своей улыбочкой, ничего тут плохого. Ну, я рада, что с вами познакомилась, очень рада. Приходите к нам почаще. Или звоните, если что. А теперь идите, дайте Сергей Степановичу сесть. Мне теперь его заговорить надо по своей, по общественной линии. Сергей Степанович, ну-ка, идите сюда, тут молодежь отпила свое, садитесь. Что ж это вы, дорогой мой, с жильем людей морочите? Жалуются на вас, а я и верить сначала не хотела…
У нее был странный голос, распространявшийся в воздухе, как луч,— стоило ей отвернуться, и он переставал быть слышным для всех, кроме того, на кого был направлен.
— Да, экземпляр,— шепнула, выходя, Таня.— Она действительно не обиделась?
— Ну, вот еще. С ней этого не бывает.
— А кто она у вас?
— Общественница.
— Такой профессии нет.
— Попробуй скажи ей это.
В фойе было тесно, несколько распорядителей пытались ликвидировать давку и запустить народ гулять по кругу. Народ не хотел и по-прежнему толкался, как придется. Троеверов здоровался во все стороны, кое-кого подзывал и знакомил с Таней, но далеко не всех, по выбору. Все равно получалось очень много. Таня жаловалась, что не упомнит кто — кто и, конечно, выйдет неловкость. Он кивал, говорил «да-да, довольно», но тут же подзывал еще кого-нибудь и представлял, никак не мог остановиться. Их кружило в толпе, растаскивало в стороны и снова соединяло. Красный и уже подвыпивший Серпухин протолкался к ним с дареным самоваром
в руках и, помирая от смеха, заставил поглядеться в его кривые зеркальные бока. Самовар был электрический, похожий по форме на огромную рюмку.
Особый талант Анны Гавриловны проявился в этом намеке как нельзя лучше. Вдали над головами проплыли большие черные футляры — это прибывший оркестр пробирался на сцену. Бом! Бом! Кто-то, подпрыгнув, ударил в барабан.
Лавина новых знакомств продолжала сыпаться на Таню, она уже и не пыталась кого-нибудь запомнить, а Троеверов, разошедшись, приобнимал ее за плечи и поворачивал то вправо, то влево, показывая кому-нибудь издалека. И когда в этой давке, в этой толпе, не желавшей никак гулять по кругу, они столкнулись наконец и с Лерой, он, ничуть не смутившись, не убрав тщеславной улыбки с лица, схватил ее, метнувшуюся, за руку и сказал:
— А вот и моя главная помощница.
— Очень приятно,— сказала Таня.
— Раньше она была рыженькая, а теперь зачем-то покрасилась.
— Ей очень идет.
— Нет, все же раньше было лучше.
Они стояли друг перед другом, держались за руки, эти две женщины, и, может быть, только сердце у него стучало посильней, чем обычно, а так он был совсем ничего, по-прежнему веселый и довольный. Таня оказалась повыше ростом и самую малость покрупнее, она слегка располнела за последний год, и еще, кажется, в одежде у нее было заметное превосходство, платье, туфли, все такое, несколько побед в этой тряпочной войне мод, которую они вечно ведут между собой, но он в этом никогда не разбирался и мало обращал внимания. Ну да, хороший вкус, одевается со вкусом — это он слышал, все правильно, но это уже их дела, пусть себе выдумывают и бьются в свое удовольствие.
Таня улыбалась приветливо, только взгляд рассеянно соскальзывал в сторону.
Он посмотрел на Леру и чуть не охнул вслух, чуть не крикнул ей в лицо: «Эй, очнись!» — или что-нибудь в этом роде.
Лицо ее не выражало ничего, кроме тупого, панического ужаса. Остановившиеся глаза уперлись в то, что перед ними было, то есть в Танину блузку.
Молча и будто даже не дыша, стояла она с протянутой вперед рукой, казалось, убери сейчас всех из этого жаркого фойе, она так и останется стоять, как символическая фигура, как памятник всем молящим о пощаде.
«Закричит,— мелькнуло в голове у Троеверова.— Сейчас она закричит».
При виде этой окаменелости, этого неподдельного ужаса он словно мгновенно пришел в себя, словно сильным ударом выбило из него все довольство и тщеславие, самоумиленность, нелепые надежды, что все образуется само собой. Лицо его также затвердело, от крыльев носа отошли злые морщины. Сразу вернулось неприятное чувство подмостков и чужого глазения, захотелось сжаться в пружину и вдруг, резко обернувшись, поймать разом эти ненавистные взгляды за своей спиной. Он чувствовал их кожей, каждым волоском на затылке.
Таня с недоумением оглядывала обоих, как бы спрашивая, отчего с этой так долго, почему задержались — так надо?
Наконец, толпа сдвинула, понесла их друг от друга.
Троеверов, привстав на носки, видел, как Леру крутануло несколько раз, поднесло к лестнице, потом медленно поволокло к дверям зала, и тут она, сбросив оцепенение, рванулась, ввинтилась между чьих-то спин, животов и локтей, исчезла, снова вынырнула, сильно работая руками, скрылась опять и в последний раз мелькнула на лестнице — вниз, вниз, скорей — и пропала. В зале грянул оркестр, толпа повалила разом во все двери.
— Ну,— сказала Таня.— А мы?
— Да-да, началось,— рассеянно ответил Троеверов, не трогаясь с места.
— Или пойдем домой! Я устала чего-то.
— Да, жарко.
— Ну, так что же?
— Ты подожди меня здесь,— сказал Троеверов,— или пойди в зал пока. Вон Роман тебя проводит. Эй, Роман! Губенко!
Но Таня, не оборачиваясь к подходящему Губенко, смотрела на него с выражением «ну-ну», и постепенно улыбка опережающего понимания, подмеченная уже за ней сегодня, снова выползла ей на уголки губ.
— Я буду у второго окна,— спокойно сказала она.— Если считать от сцены.
Он бросился бежать, как только она повернулась к нему спиной. Он скатился по лестнице и почему-то уверенно сунулся к черному ходу.
В полутемном дворе навалом лежали обломки старых декораций, столов; куча угля чернела из-под снега у двери котельной.
— Лера,— тихо позвал он.— Лера, ты здесь?
Никто ему не ответил. Освещенные окна зала сияли наверху, и беззвучные танцоры толкались за стеклами, как рыбы. Он вернулся назад, к главному входу, взял пальто и вышел на улицу. Вправо и влево уходили аккуратно уложенные сугробы, и где-то вдалеке снежный комбайн уже поедал их с конца, светя себе фарами на загребущие лопасти. В одном месте из снега торчала пустая бутылка и кругом желтела мандариновая кожура.
Пусто было на улице, но он бы все равно не заметил ее, если б она сама не метнулась, увидев его, с трамвайной остановки, не мелькнула в снегоуборочных лучах. Он побежал в ту сторону, догнал ее за углом, она вывернулась и чуть не упала.
— Подожди… Куда ты?..— бормотал он, озираясь и подталкивая ее в парадное.— Что с тобой? Что это ты выдумала, а? Как тебе не стыдно? Ну, иди сюда… Иди, а то замерзнешь.
Она не отвечала, а только трясла головой и время от времени порывалась бежать. Он прижал обе руки рядом с ней к стене у парадной двери. Ему казалось, что главное — удержать ее там, в этом загончике, и заговорить, закидать бессмысленными словами, чтоб и она, наконец, сказала что-нибудь, вышла из своей столбнячной онемелости.
— Ну? Ну, перестань. Успокойся. Что?.. Чего ты испугалась?.. Я побежал, гляжу — тебя нет… Ну, говори, что ты?.. Чего тебе померещилось?.. Я же убежал, видишь… Я долго не могу — ну? Скажешь ты что-нибудь?.. Так же нельзя…
Она отворачивала от него лицо, металась головой по стене, как по подушке, и глухо причитала что-то, слов было не разобрать, только «зачем» прорывалось ясно и много раз.
— Что «зачем»? Что ты там бормочешь?
Он зажал ее лицо между ладонями и направил на себя. Она посмотрела наконец на чего сухими расширенными глазами и сказала вдруг внятно и жалобно:
— Зачем?.. Зачем это все так сделалось?
Снова попыталась вырваться, но кто-то вошел в парадное, и она сразу притихла.
— Что сделалось? О чем ты? Ничего, ведь ничего не произошло.— Ему важно было зацепиться за эту ниточку, вытащить из нее еще какие-то слова, все равно какие, лишь бы не это молчаливое отчаяние.
— Нет, теперь все… Ведь ты не сказал мне, не предупредил… Но я поняла, знаешь, я сразу поняла… Я тебя не видела еще, сначала ее, она идет по коридору, и я сразу понимаю — это твоя жена… Да… и потом о тебе — мол, ты-то где же? Рядом должен быть… И верно, вот и ты. Ой зачем-зачем, зачем?.. Зачем это так?.. И я не убежала, знаешь, ну, растерялась, ты прости меня, я как сама не своя сделалась… Не сердись… А она, она смотрит на меня и все понимает… Нет, не спорь, ты не знаешь ее… Я все про вас сразу поняла, что ты не знаешь ее, она у тебя под боком, она привычная, тебе уж и не понять, какая она… да-да, какая она прекрасная… Ой, как я мечтала стать такой, у нас танцы в школе такая преподавала, я в нее была влюблена и так мечтала, так старалась, а не вышло ничего. Это от рождения зависит, наследственность нужна, а у меня плохая наследственность — мама сумасшедшая, папа бесхарактерный, только
что красивые, а это же не все… Да, о чем я?.. Ой, как мне плохо, какая боль!.. Подожди… Сейчас успокоюсь, подожди. Ну, вот… А ты? Что ты здесь? Ведь ты давно, беги скорей. Беги-беги, не думай, я домой поеду, а ты беги, нельзя так долго… Нет, постой… Ведь это последний раз, ну, конечно, последний, что же ты думаешь, я железная?.. Я еще могла, пока не видела ее, а теперь-то нет… Я от ревности одной изойду… Да-да, я знаю, это не сразу, а как яд, долго будет так, и все больнее и больнее, нет уж, нашел дурочку, не выйдет… Только поцелуй меня… Вот… Милый… Ты мой милый… Ну беги… Она же там с ума сходит… Прощай… Я уж не знаю… Уходи, не оглядывайся… Иди-иди, да, конечно, увидимся — работа же, никуда не деться… Только ты ко мне не подходи, пожалей меня… Если я не выдержу, я сама к тебе приду, а ты — не надо, и обед мне в столовой не бери…
Фу, про что ж я, какой еще обед… Хватит. Все. Нельзя же так. Да, милый. Да. Уходи. Все… кончено… Я успокоилась… До завтра… Иди скорей… Не-е-ет! — И она снова вцеплялась в рукава его пальто, целовала, отталкивала, гнала и не могла расстаться, и никак им было не найти того последнего слова, чтобы оборвать, оторваться друг от друга и уйти, наконец, вдоль аккуратного сугроба в разные стороны.
Журнал Юность № 2 1974 г.
Недели за две до новогодних праздников завод изготовил все машины, какие обещал сделать по плану в этом году, обеспечив при этом такую изрядную экономию, что было решено в этот раз отпраздновать на славу, не жалея средств, но в таком воспитательно-поощрительном духе, чтобы в будущем все окупилось сторицею. Премии, новая жилплощадь, повышения окладов сыпались на всех от мала до велика, и каждый обязательно хотел что-нибудь получить не так из жадности, как из самолюбия: или я хуже работал? Конечно, не обошлось и без недовольных, без тайных ссор и обиженных, но их брюзжание пока тонуло в общем оживлении успеха и проснувшихся надежд. Было решено выдать именные награды прямо на праздничном вечере, причем само по себе приглашение на этот вечер тоже считалось некоторым отличием — завод был большой, а зал на тысячу мест невольно вставал поперек поголовной справедливости и полной уравниловки.
Троеверову из всего этого золотого дождя досталась премия деньгами, именная электробритва с надписью и, конечно же, приглашение. Напечатано оно было на дорогом белом картоне, в красках, с поздравлением в стихах, а в углу маленькая приписка: на два лица. Это был намек, что вас хотят видеть с женой или мужем, с сыном или отцом, как бы дают возможность показать на людях свою семейность и тем укрепить свое положение — семейность у них на заводе очень ценилась. Зал был большой, но перетопленный до невозможности.
Так как Троеверов и Таня сидели с краю, им приходилось время от времени поджиматься, пропуская кого-нибудь в глубь ряда, и Троеверов всякий раз приподнимался и окидывал взглядом зал, но Леры нигде не видел. Приглашение у нее было, это он знал точно, но вот вчера она как раз плакала и уверяла, что не придет, не придет ни за что. Хотя, впрочем, это тоже еще ничего не значило — он с ней в последнее время ни в чем не был уверен.
— А где же твое начальство? — говорила Таня.— Зачем ты сел рядом со мной? Нет-нет, ты доложен быть всегда рядом с начальством, как можно ближе. И клянчить, клянчить квартиру.
При этом она шарила у него по карманам и доставала оттуда, как из собственной сумочки, пудреницу, зеркальце или ресничный карандаш и тут же что-то незаметно поправляла у себя на лице, восстанавливая то, что было разрушено давкой и жарой.
Видимо, восстановления удались ей прекрасно — на нее заглядывались.
Троеверов изумлялся и радовался этому заглядыванию с детским тщеславием. Несколько знакомых не то чтобы подмигнули ему, но что-то такое изобразили на лицах поздравляющее и почтительно-восхищенное — он понял, что это тоже относилось не к премии и не к электробритве, а только к Тане.
Поблизости сидело множество других женщин — знакомых по работе и новых, приведенных жен,— но с ней тягаться ни у одной, из них явно не получалось — она побивала их всех на три ряда вперед и назад.
«Вот это интересно. Вот это новости»,— думал Троеверов и незаметно для себя делал мелкие собственнические жесты — клал руку на спинку ее стула, поправлял сзади волосы, что-то шептал на ухо, известно что — сплетничал о близсидящих. То он подставлял ладонь, заслонял ее от струи холодного воздуха и говорил, что все же дует, надела бы она шарфик, но чтобы не получалось сентиментальной заботливости, этаких сладких слюней, говорил грубовато, попросту ворчал, что заболеет, а ему потом с ней возись, будто ему делать больше нечего; и это тоже получалось хорошо, в том тоне, как он и хотел, как подслушал когда-то у других.
Раздвинули занавес, улыбающийся директор сказал речь.
Речь была хорошая, то есть короткая и без хвастовства, в ней часто мелькали слова: «как вы сами знаете, товарищи…», и это было верно — товарищи знали и не ждали от речи никаких откровений. Просто приятно было послушать еще раз со стороны, раз уж говорилось об успехах и поминались фамилии наиболее отличившихся. Каждая фамилия при этом краснела от удовольствия, но старалась сохранить достоинство и не поддаться понимающим улыбкам вокруг.
Сразу после речи на край сцены вынесли стол, заваленный наградами и подарками; в задних рядах начали привставать: «А что там такое? Смотрите-ка самовар, ха-ха, кому это? А вон ружье, ничего себе, вот это да, размах — вот всегда бы так». Пока награждаемому вручали подарок и жали руку, следующий уже шел по проходу, так что аплодисменты трещали почти без перерыва, но в их нарастаниях и спадах, в якобы случайных всплесках проступали тончайшие оттенки народного мнения о каждом вызываемом и о соответствии его заслуг полученной награде — худо было тому, кому доставались именно спады и затухания. На тонкое и щепетильное дело выбора и закупки подарков была брошена сама Козырева, Анна Гавриловна, а кто ж на заводе не знал Анны Гавриловны? И кто бы мог думать, что можно обойтись без нее в таком деле? Это надо было так помнить насквозь всех и каждого, как помнила она, вплоть до семейных дел и жилищных условий, чтобы через одну только стоимость и полезное предназначение дареного предмета выразить весь символ человека, оценить его место на службе и особенность характера, домашнюю
нуждаемость и число детей, прошлую жизнь и вероятную будущность — и все-все в одном бессловесном предмете. В этом смысле электробритва, доставшаяся Троеверову, попадала точь-в-точь по цене на нужную ступеньку в лестнице заслуг, но, кроме того, еще и оттеняла некоторую замкнутость и холодноватость характера, и внешнюю аккуратность, и намекала на былые шалости, когда он года три назад бросил вызов общественному вкусу, отпустив бороду, но тут же выражала уверенность, что больше это не повторится. Ну кто еще, кроме Анны Гавриловны, сумел бы так точно выбрать подарок? Приведенные жены и родственники не могли, конечно, по достоинству оценить ее особый талант, но свои — свои оценили. После окончания раздачи ей устроили самую длинную и шумную овацию; она поначалу уткнулась в свои списки, притворилась непонимающей, но овация не утихала, и ей пришлось, наконец, поднять голову и даже слегка поклониться. Видно, она и сама чувствовала, что заслужила, и очень растрогалась признанием.
Троеверов чувствовал себя прекрасно, приятный холодок какого-то ожидания то и дело подкатывал под сердце. Даже противное ощущение подмостков и затаенности вокруг куда-то пока пропало, причем он помнил, когда это произошло: когда он выходил на настоящие подмостки, то есть на сцену.
Все вызывало у него беспричинное умиление; ему нравился зал, вечер, бумажные гирлянды над головой, Таня, он сам, такой, как сейчас, и он прошлый, та его прежняя жизнь, к которой так странно и стремительно прибавлялись эти милые секунды — как это все славно, как текуче и хорошо. И то, что там, в конце, когда-то нескоро, будет непременный конец этим секундам, тоже нравилось, он очень четко представлял себе непременность этого конца и переполнялся ему навстречу сладкой грустью. Таня, видимо, что-то заметила в нем — вдруг взяла его руку, пожала и незаметно погладила себя по колену. Он кивнул ей и улыбнулся.
Оттого, что они сидели с краю, им удалось быстро выбраться из зала и первыми ворваться в буфет.
— Пить! Пить! — казалось, требовал самый воздух.
Официантки заметались, открывая бутылку за бутылкой. Изморенные жарой люди стремительно захватили все столики, многие стояли в проходах.
Женщины незаметно разглаживали смявшиеся платья, обмахивались, мужчины шумно давили друг на друга, протискиваясь к стойке. И те и другие время от времени выгибались, пропуская официанток. Кого-то прижали, чуть ли не уронили Троеверову на спину, он оглянулся — оказалось, Анну Гавриловну. Он пустил ее на свое место, и она тотчас принялась благодарно пристраиваться.
— Ну и жара, ну и топят! — говорила она.— Думала — конец. Вам-то что, вы молодые. Значит, вот какая у вас жена. Что же не знакомите? Таня? Господи, надо же — и у меня дочь Таня. А я-то все спрашиваю, чья да чья такая. Александра Николаевича, говорят, ха-ха, неужели не знали. Ну и хорошо, думаю. Уж кто-кто, а он заслужил. Да вы не краснейте, я от души, не от сглаза. А есть тут некоторые — сглазят и моргнуть не успеете. Сглазят, сглазят — сколько раз бывало. Зависть — ну как спасешься. Нет, пива не хочу — располнею. Вот нарзанчику бы. А вы как, давно женаты? Шесть лет? И детей до сих пор не завели? Смотрите, не опоздать бы. Ну, молчу…
Ах, славная у вас жена! Только насмешница. Да что вы возражаете, что ж тут такого. Это ж не то, чтобы в лицо издеваться или перемигиваться за спиной, а так, чуть-чуть губками, самыми уголками. Это необходимо даже, ирония называется, а как же? Защищаться-то надо же, хоть бы от бабки вот говорливой, мало ли что сболтнет с такого разгону обидное, а тут как раз щиток наготове — улыбочка. Нет, что вы, голуба моя, я же сама такое имею. Вот говорю, например, говорю, слова вставить никому не дам, сообразить — так и засыплю любого словами.
Глядишь — и мой верх. А как же иначе. Не в раю живем, все еще не в раю. Как себя не защитить.
А кто уж совсем слаб, тот и из слабости защиту сделает — или не так? Женщины-то особенно. Кто это про них сказал, что сила их в слабости, а слабость у них
безграничная! Так что вы не стесняйтесь, пожалуйста, действуйте своей улыбочкой, ничего тут плохого. Ну, я рада, что с вами познакомилась, очень рада. Приходите к нам почаще. Или звоните, если что. А теперь идите, дайте Сергей Степановичу сесть. Мне теперь его заговорить надо по своей, по общественной линии. Сергей Степанович, ну-ка, идите сюда, тут молодежь отпила свое, садитесь. Что ж это вы, дорогой мой, с жильем людей морочите? Жалуются на вас, а я и верить сначала не хотела…
У нее был странный голос, распространявшийся в воздухе, как луч,— стоило ей отвернуться, и он переставал быть слышным для всех, кроме того, на кого был направлен.
— Да, экземпляр,— шепнула, выходя, Таня.— Она действительно не обиделась?
— Ну, вот еще. С ней этого не бывает.
— А кто она у вас?
— Общественница.
— Такой профессии нет.
— Попробуй скажи ей это.
В фойе было тесно, несколько распорядителей пытались ликвидировать давку и запустить народ гулять по кругу. Народ не хотел и по-прежнему толкался, как придется. Троеверов здоровался во все стороны, кое-кого подзывал и знакомил с Таней, но далеко не всех, по выбору. Все равно получалось очень много. Таня жаловалась, что не упомнит кто — кто и, конечно, выйдет неловкость. Он кивал, говорил «да-да, довольно», но тут же подзывал еще кого-нибудь и представлял, никак не мог остановиться. Их кружило в толпе, растаскивало в стороны и снова соединяло. Красный и уже подвыпивший Серпухин протолкался к ним с дареным самоваром
в руках и, помирая от смеха, заставил поглядеться в его кривые зеркальные бока. Самовар был электрический, похожий по форме на огромную рюмку.
Особый талант Анны Гавриловны проявился в этом намеке как нельзя лучше. Вдали над головами проплыли большие черные футляры — это прибывший оркестр пробирался на сцену. Бом! Бом! Кто-то, подпрыгнув, ударил в барабан.
Лавина новых знакомств продолжала сыпаться на Таню, она уже и не пыталась кого-нибудь запомнить, а Троеверов, разошедшись, приобнимал ее за плечи и поворачивал то вправо, то влево, показывая кому-нибудь издалека. И когда в этой давке, в этой толпе, не желавшей никак гулять по кругу, они столкнулись наконец и с Лерой, он, ничуть не смутившись, не убрав тщеславной улыбки с лица, схватил ее, метнувшуюся, за руку и сказал:
— А вот и моя главная помощница.
— Очень приятно,— сказала Таня.
— Раньше она была рыженькая, а теперь зачем-то покрасилась.
— Ей очень идет.
— Нет, все же раньше было лучше.
Они стояли друг перед другом, держались за руки, эти две женщины, и, может быть, только сердце у него стучало посильней, чем обычно, а так он был совсем ничего, по-прежнему веселый и довольный. Таня оказалась повыше ростом и самую малость покрупнее, она слегка располнела за последний год, и еще, кажется, в одежде у нее было заметное превосходство, платье, туфли, все такое, несколько побед в этой тряпочной войне мод, которую они вечно ведут между собой, но он в этом никогда не разбирался и мало обращал внимания. Ну да, хороший вкус, одевается со вкусом — это он слышал, все правильно, но это уже их дела, пусть себе выдумывают и бьются в свое удовольствие.
Таня улыбалась приветливо, только взгляд рассеянно соскальзывал в сторону.
Он посмотрел на Леру и чуть не охнул вслух, чуть не крикнул ей в лицо: «Эй, очнись!» — или что-нибудь в этом роде.
Лицо ее не выражало ничего, кроме тупого, панического ужаса. Остановившиеся глаза уперлись в то, что перед ними было, то есть в Танину блузку.
Молча и будто даже не дыша, стояла она с протянутой вперед рукой, казалось, убери сейчас всех из этого жаркого фойе, она так и останется стоять, как символическая фигура, как памятник всем молящим о пощаде.
«Закричит,— мелькнуло в голове у Троеверова.— Сейчас она закричит».
При виде этой окаменелости, этого неподдельного ужаса он словно мгновенно пришел в себя, словно сильным ударом выбило из него все довольство и тщеславие, самоумиленность, нелепые надежды, что все образуется само собой. Лицо его также затвердело, от крыльев носа отошли злые морщины. Сразу вернулось неприятное чувство подмостков и чужого глазения, захотелось сжаться в пружину и вдруг, резко обернувшись, поймать разом эти ненавистные взгляды за своей спиной. Он чувствовал их кожей, каждым волоском на затылке.
Таня с недоумением оглядывала обоих, как бы спрашивая, отчего с этой так долго, почему задержались — так надо?
Наконец, толпа сдвинула, понесла их друг от друга.
Троеверов, привстав на носки, видел, как Леру крутануло несколько раз, поднесло к лестнице, потом медленно поволокло к дверям зала, и тут она, сбросив оцепенение, рванулась, ввинтилась между чьих-то спин, животов и локтей, исчезла, снова вынырнула, сильно работая руками, скрылась опять и в последний раз мелькнула на лестнице — вниз, вниз, скорей — и пропала. В зале грянул оркестр, толпа повалила разом во все двери.
— Ну,— сказала Таня.— А мы?
— Да-да, началось,— рассеянно ответил Троеверов, не трогаясь с места.
— Или пойдем домой! Я устала чего-то.
— Да, жарко.
— Ну, так что же?
— Ты подожди меня здесь,— сказал Троеверов,— или пойди в зал пока. Вон Роман тебя проводит. Эй, Роман! Губенко!
Но Таня, не оборачиваясь к подходящему Губенко, смотрела на него с выражением «ну-ну», и постепенно улыбка опережающего понимания, подмеченная уже за ней сегодня, снова выползла ей на уголки губ.
— Я буду у второго окна,— спокойно сказала она.— Если считать от сцены.
Он бросился бежать, как только она повернулась к нему спиной. Он скатился по лестнице и почему-то уверенно сунулся к черному ходу.
В полутемном дворе навалом лежали обломки старых декораций, столов; куча угля чернела из-под снега у двери котельной.
— Лера,— тихо позвал он.— Лера, ты здесь?
Никто ему не ответил. Освещенные окна зала сияли наверху, и беззвучные танцоры толкались за стеклами, как рыбы. Он вернулся назад, к главному входу, взял пальто и вышел на улицу. Вправо и влево уходили аккуратно уложенные сугробы, и где-то вдалеке снежный комбайн уже поедал их с конца, светя себе фарами на загребущие лопасти. В одном месте из снега торчала пустая бутылка и кругом желтела мандариновая кожура.
Пусто было на улице, но он бы все равно не заметил ее, если б она сама не метнулась, увидев его, с трамвайной остановки, не мелькнула в снегоуборочных лучах. Он побежал в ту сторону, догнал ее за углом, она вывернулась и чуть не упала.
— Подожди… Куда ты?..— бормотал он, озираясь и подталкивая ее в парадное.— Что с тобой? Что это ты выдумала, а? Как тебе не стыдно? Ну, иди сюда… Иди, а то замерзнешь.
Она не отвечала, а только трясла головой и время от времени порывалась бежать. Он прижал обе руки рядом с ней к стене у парадной двери. Ему казалось, что главное — удержать ее там, в этом загончике, и заговорить, закидать бессмысленными словами, чтоб и она, наконец, сказала что-нибудь, вышла из своей столбнячной онемелости.
— Ну? Ну, перестань. Успокойся. Что?.. Чего ты испугалась?.. Я побежал, гляжу — тебя нет… Ну, говори, что ты?.. Чего тебе померещилось?.. Я же убежал, видишь… Я долго не могу — ну? Скажешь ты что-нибудь?.. Так же нельзя…
Она отворачивала от него лицо, металась головой по стене, как по подушке, и глухо причитала что-то, слов было не разобрать, только «зачем» прорывалось ясно и много раз.
— Что «зачем»? Что ты там бормочешь?
Он зажал ее лицо между ладонями и направил на себя. Она посмотрела наконец на чего сухими расширенными глазами и сказала вдруг внятно и жалобно:
— Зачем?.. Зачем это все так сделалось?
Снова попыталась вырваться, но кто-то вошел в парадное, и она сразу притихла.
— Что сделалось? О чем ты? Ничего, ведь ничего не произошло.— Ему важно было зацепиться за эту ниточку, вытащить из нее еще какие-то слова, все равно какие, лишь бы не это молчаливое отчаяние.
— Нет, теперь все… Ведь ты не сказал мне, не предупредил… Но я поняла, знаешь, я сразу поняла… Я тебя не видела еще, сначала ее, она идет по коридору, и я сразу понимаю — это твоя жена… Да… и потом о тебе — мол, ты-то где же? Рядом должен быть… И верно, вот и ты. Ой зачем-зачем, зачем?.. Зачем это так?.. И я не убежала, знаешь, ну, растерялась, ты прости меня, я как сама не своя сделалась… Не сердись… А она, она смотрит на меня и все понимает… Нет, не спорь, ты не знаешь ее… Я все про вас сразу поняла, что ты не знаешь ее, она у тебя под боком, она привычная, тебе уж и не понять, какая она… да-да, какая она прекрасная… Ой, как я мечтала стать такой, у нас танцы в школе такая преподавала, я в нее была влюблена и так мечтала, так старалась, а не вышло ничего. Это от рождения зависит, наследственность нужна, а у меня плохая наследственность — мама сумасшедшая, папа бесхарактерный, только
что красивые, а это же не все… Да, о чем я?.. Ой, как мне плохо, какая боль!.. Подожди… Сейчас успокоюсь, подожди. Ну, вот… А ты? Что ты здесь? Ведь ты давно, беги скорей. Беги-беги, не думай, я домой поеду, а ты беги, нельзя так долго… Нет, постой… Ведь это последний раз, ну, конечно, последний, что же ты думаешь, я железная?.. Я еще могла, пока не видела ее, а теперь-то нет… Я от ревности одной изойду… Да-да, я знаю, это не сразу, а как яд, долго будет так, и все больнее и больнее, нет уж, нашел дурочку, не выйдет… Только поцелуй меня… Вот… Милый… Ты мой милый… Ну беги… Она же там с ума сходит… Прощай… Я уж не знаю… Уходи, не оглядывайся… Иди-иди, да, конечно, увидимся — работа же, никуда не деться… Только ты ко мне не подходи, пожалей меня… Если я не выдержу, я сама к тебе приду, а ты — не надо, и обед мне в столовой не бери…
Фу, про что ж я, какой еще обед… Хватит. Все. Нельзя же так. Да, милый. Да. Уходи. Все… кончено… Я успокоилась… До завтра… Иди скорей… Не-е-ет! — И она снова вцеплялась в рукава его пальто, целовала, отталкивала, гнала и не могла расстаться, и никак им было не найти того последнего слова, чтобы оборвать, оторваться друг от друга и уйти, наконец, вдоль аккуратного сугроба в разные стороны.
Журнал Юность № 2 1974 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области
|