Как-то получилось само собой, что больше года потом никакие заводские дела не сталкивали Троеверова с Анной Гавриловной Козыревой.
При встречах они кивали друг другу, но если он замечал ее издали — так, что можно было еще разминуться, свернуть куда-нибудь в сторону,— сворачивал. Правда, каждый раз эти увертки рождали в нем досаду (как мальчишка!), досада копилась, и однажды, сидя на очередном совещании и увидев ее, идущую по проходу и оглядывающую зал в поисках места, он назло себе не только привстал ей навстречу, но приглашающим жестом снял с соседнего стула свой портфель. Она на секунду опешила, покраснела, но тут же закивала, заулыбалась и, уже садясь, начала говорить своим лучевидным, никому, кроме собеседника, не слышным голосом:
— Неужто правда? Больше не сердитесь? Ну, я рада, просто камень с души. А то всякий раз, как увижу вас, так и засосет под ложечкой, так и заноет. Вот еще — благодарить! Вам-то меня за что? Эва, квартира… Вам бы и без меня дали. Ребенок родился, как же вам без квартиры? Будет орать всю ночь, не даст спать, вы наутро придете и — хлоп! — с недосыпу не ту ручку повернете. Тут сто квартир в трубу улетят, себе дороже, разве можно. А Лера что? Вернется к нам? Или нянчить заставите? Ох, не положено мне по должности такое говорить, но уж вам скажу: до двух лет пусть никуда не отдает, ни в какие ясли. Так и передайте: до двух лет пусть не рыпается. И на меня пусть зла не держит, не поминает старое. Хоть и не виновата я перед вами двумя, а скребли кошки на сердце. И знаете, чего я боялась пуще всего: что это я вам семью нарушила, от жены оторвала. Не подтолкни я, думаю, его, может, все и утихло бы само собой. Может, он мне назло это сделал. Но потом вижу: нет, не назло, а сам по себе. Значит, отпускаете мне? А может, заодно и старый грех отпустите? Пенсионерское дело? Или, может, уже забыли, а я, дура, взяла и напомнила?
Но нет, он не забыл и тут сразу припомнил все до мелочи.
Было это несколько лет назад. Пенсионерам, ранее работавшим на заводе, разрешали подрабатывать к пенсии два месяца в году. Козырева этим делом рьяно занялась и распихивала порученных ей пенсионеров, трудоспособных и не очень, по цехам и отделам и добралась до него, до Троеверова, чтобы и он взял к себе какого-то Пинчука, потому что тот всю жизнь работал на заводе технологом и надо помочь. Троеверову же этот двухмесячный Пинчук был как нож в спину. Он как раз ждал нового инженера, шел прием, ему обещали, а этот Пинчук занял бы свободную клеточку в штатах, и тогда все, пропало дело,— снова мучайся целый год в одиночку. Оттого он и взвился так против, оттого и кричал, и доказывал, и письменные протесты писал, а Козырева все наседала, все не отставала от него со своими звонками, и на совесть брала, и сулила взамен невесть что, но он уже к тому времени был стреляный, на такие штучки не поддавался.
Он-то был стреляный, но до нее, видать, не дорос. Она вдруг перестала звонить, и он уже думал, что отбился, как вдруг этот самый Пинчук является к нему на стенд во время испытаний и говорит, что документы оформлены, прислали сюда, и чего ему тут работать? На вид он был не очень старый, но какой-то сильно замедленный во всех словах и движениях. Троеверов от подобной наглости совершенно растерялся, «офонарел», как выразились механики, и не нашел ничего лучше, как пожать протянутую руку и сказать, что очень рад.
Инженер Пинчук проработал положенные два месяца у них наверху в лаборантской. Конечно, серьезной работы ему не поручали. Целыми днями он сидел за отведенным столиком, разбирая пропыленные отчеты, что-то выписывал для Троеверова, сверяясь со справочником, и мог вдруг застыть, уставясь в окно, и так просидеть час или больше. Выписки его Троеверов каждую неделю забирал, благодарил за помощь и потом незаметно засовывал в шкаф со всяким чертежно-расчетным хламом. Уже сам вид этого человека доставлял ему мучительное ощущение скованности и тоски, но он старался не давать себе воли, все-таки больной, нехорошо, когда-нибудь и сам будешь такой же.
В одном лишь случае он откровенно убегал — когда начинался ужасный обряд чаепития.
Пинчук в столовую не ходил, он при своей замедленности просто не дошел бы до нее за обеденный перерыв, и кипятил чай прямо в лаборантской. За минуту до звонка отчеты и справочники сдвигались в сторону и на расчищенном участке появлялись кружка, бутерброды в кальке, пакетик чаю, заварная ложка и жестяная коробка с рафинадом, где хранились целые квадратики и половинки. На кружку полагалось три квадратика и половинка, ни больше ни меньше. После каждого кусочка, брошенного в чай, Пинчук как бы ненадолго опешивал и с недоумением следил за потоком летящих наверх пузырьков. Один бутерброд с колбасой, один с сыром — так повторялось изо дня в день. Причем каждый бутерброд обкусывался по краю, по сходящейся к центру спирали. Откусить, пожевать, глотнуть, и снова откусить, и снова пожевать, и все это медленно, с паузами, с глазами, уставленными перед собой над краем кружки, с крошками, прилипшими вокруг губ,— долго смотреть на это не было сил, но и оторваться что-то мешало. Было в нем нечто завораживающее, какое-то мертвящее облако, куда всякий влетал с разгона и мгновенно утихал, замедлялся, приглушал слово, уже звеневшее на языке, и уходил на цыпочках, словно из комнаты с покойником. Нельзя сказать, что Пинчук раздражался на чужую прыткость и оживление. В нем даже замечалось подобие любопытства, он медленно поднимал взгляд и следил за этим странным порханием, как за сахарными пузырьками. На заводе у него было несколько знакомых и не только таких, с которыми он общался на равных, двигаясь в разговоре и делах как бы на одной скорости, но и других, поживее, и у тех свои, и так далее, и, выстраивая их в цепочку, Троеверов с ужасом доводил этот ряд до себя, до ближайших своих друзей и думал: «Значит, нет между мной и им пропасти, я могу замедлиться когда-то до него и не заметить? И так же сидеть потом с крошками на губах, с оцепенелым взглядом поверх красных вишенок на кружке?»
Припомнив сейчас всю эту историю, Троеверов вдруг подумал, что, может, оно уже случилось в его жизни, такое временное замедление, омертвелость, когда он просто так, от душевной лени чуть не дал Лере уйти от него насовсем. И еще он подумал, что Козыреву он невзлюбил тогда не столько за подсунутого пенсионера, сколько именно за ее умение преодолевать эту разницу скоростей, одинаково легко понимать и его, и Пинчука, и всякого в промежутке, терпеливо выслушивать замедленных, передавать их слова не в меру разогнавшимся и, наоборот, с любым быть участливой, сочувственной.
Ему это казалось чистым лицемерием. Как же так? Ведь главное — это чтобы быстрее. Но раз уж она с таким упорством готова была сносить постоянное возмущение нетерпеливых троеверовых и, наверное, скрытое недовольство неторопливых, вечно подгоняемых пинчуков, значит, она считала главным что-то другое. Наверно, она не хуже его замечала эту разницу скоростей, но изо дня в день пыталась не дать этой разнице превратиться в рознь, вражду, в полный разрыв, пыталась связывать их между собой так, чтобы они могли жить и работать рядом.
Троеверов переставил портфель с колен на пол и украдкой глянул на Анну Гавриловну.
Она немедленно обернулась, заметила что-то новое в его взгляде и сказала с благодарной улыбкой:
— Главное, прививки, как начнутся, не пропускайте. Тут небрежничать нельзя, избави бог. А с двух-то месяцев таблетки против полиомиелита — вот это важнее всего. Врагу не пожелаю того, что я пережила. Так мне ли не знать…
Ленинград.
Журнал Юность № 2 1974 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области
|