Андрей Вознесенский
(юбилейный портрет с поздравлениями и подарками).
Катаев — классик. Вот он сидит вполоборота к вам — в державном кресле своем, в серо-черной кофте крупной вязки, как в тяжелой кольчуге, а то и в ризе, челочка его сдвинута на лоб — так сдвигали на брови с затылка кепочку-малокозырку опасные обитатели послевоенных подворотен. Он колюче впивается в вас из-под челочки-козырька, стрельчатые уши его прижаты, нос, ноздри, губы и подбородок, принюхиваясь, сведены друг к другу, как плывут книзу лица на старинных японских акварельных портретах. Так и сидит он — мэтр, парнасец, патриарх, вездесущий затворник, академик, Дерибасовская— Валюн Великий, Катаич, Monsieur Kataev, Валюн птица вещая…
«Как жизнь? — вы спросите его.— Что новенького? Что есть истина? Есть ли жизнь на Марсе? Когда в поездку?..»
Он стрельнет на вас из-под шмелиной брови, разомнет суставчик своей рембрандтовской правой и проронит: «Еще четыреста».
Значит, еще четыреста страниц осталось ему, еще четыреста для нового романа, переписать от руки, нанизать наживо, ведь диктофонов, машинисток он не признает, это от лукавого все, четыреста страниц надо расположить как разрисовать, чтобы словам было вольготно и красиво, празднично, ощущая цепкими пальцами мастера слово, как глину,— еще четыреста страниц катаевского текста, чистого, утреннего, знобко соловьиного русского языка, где фраза поеживается от изящества.
«Еще четыреста»,— скажет он и стрельнет глазом.
Главное в Катаеве — глаз.
Глаз его сощурен, как губы гурмана, сосущие сквозь соломинку упоительное варево, называемое жизнью, натурой, глаз, впивающийся в суть, как хоботок, художнически причмокивающий от счастья.
Вещи вкусны. Глаз его меняет цвета — он то желтый, то серый, то вспыхивает зеленым, то неопределенно-плутовской, то красный, то карий.
Катаев — поэт вещей. Его книги — магические каталоги, страшные и восторженные прейскуранты вещей века.
Время наше картинно. Моделью его стал телевизор с преобладанием изображения над звуком.
Глаз художника — орган отбора из ряда предметов единственно нужного.
«…но самое страшное таилось в телевизоре — в этом приборе, быть может, наиболее похожем на человеческий мозг, во всяком случае,— на его способность превращать сигналы, идущие извне, в живые отпечатки, светящиеся, движущиеся изображения окружающего мира…»
Значит, еще четыреста таких страниц.
Значит, будет ночное переделкинское окно. Одно на всей улице. Настольная лампа освещает квадрат бумаги, руки и уголок глаза над ними. Пятерня, как рыжий готический краб, ползет по листу, доползает до кромки и обратно, когтистая, в золотых волосиках кисть мастера движется, обнюхивая каждый миллиметр, присасываясь к бумаге, медлит, ковыляет дальше.
А над рукой бессонно висит освещенный глаз. Он парит, чуть порхая ресницами. Он как на невидимой нитке привязан к пальцу и стынет над ним, будто воздушный шар. Они одни в мире. Рука и глаз. Глаз и рука. Еще четыреста.
А по утрам поэт выруливает на прогулку, подобранный, как на охоту, на отстрел деталей, в дублоне, элегантно стремительный, нахлобучив очередную сто девяносто пятую свою кепку.
Кепок у него 200. Петр Львович Рыжей, сосед, утверждает, что 230. Кепари катаезские — на зависть!
Тбилисские плоские «аэродромы», лондонские — в клетку, с целлофановой подклейкой внутри, пузатые, как крыжовник, жокейки, похожие на сачки для ловли бабочек, крахмальные, плотные «крем», с полоской марли на затылке, чтобы мысли проветривались на прогулке, но не могли упорхнуть — с этаким ситечком, как для отстоя чая, а иногда схожие с металлическими сетками на музейных средневековых поясах невинности.
Об этом же я как-то, не удержавшись, написал несколько строк:
А Катаев имеет кепки,
сплющенные, как скрепки,
для пришпиливания мозгов.
Фиалковые, стиляжные —
с тылу для вентиляции
с ситечком или сеткой,
как у рыцарских поясоз,
дабы Прекрасных Дам блюсти.
Пусть иногда мы скептики.
Боги имеют слабости.
Но не у всех сабли «За храбрость».
Поэт-материалист. Он знает, что предметы — лишь по-иному расположенные атомы и тем родня человеку. Он окликает их, пытается удержать на страницах. В нем детское восхищение миром, его подробностями, увиденными как впервые.
Его «Белеет парус» — лермонтовская строка, понятая, как детство, как порыв и мятежность детства, отрочества,— стал нашим детством. В серебристом переплете она празднично и навеки, щемя неизвестностью, легла в день рождения на мою тумбочку, подаренная мамой — как и миллионам иных советских детств, и так же навеки в них осталась.
Стиховым парусом другого его романа стала строка Маяковского «Время, вперед!», но к чисто поэтовому построению своих вещей он пришел лишь с последней трилогии. Нельзя описать «Святой колодец». Поэт там материализует ход времени. Вещь эту надо дегустировать по фразам, с середины, с конца, с начала — как жизнь. Чего стоит хотя бы фигурка старика, моющего бутылки,— в мировой литературе она имеет равной разве что каренинского сцепщика, бормочущего под вагонами!
Критики гоголевской поры писали: «Поэт наш в своем романе…» Это же можно сказать и о нашем авторе.
Катаев — университет культуры.
Сам прошедши жестокую выучку бунинской линейкой, он таит в себе тайны Гоголя, Чехова, Пруста. Он знает, как передать это молодым. Он был инициатором журнала «Юность». Она родилась не только как ежемесячник для читающего молодняка, но и как школа мастерства молодых. О, эти редакционные чаепития с широким шумом самовара, не электрического, новомодного, нет, натурального — на сосновых шишках, древесных углях, приобретенного самим Катаичем чуть ли не в первый день существования «Юности»,
Журнал основать — как город заложить. И вот уже полтора десятка лет шумит, обрастает улицами, рожает, перестраивается этот многомиллионный город на бойком месте, именуемый «Юностью». Бескультурье — беда многих наших литераторов. Наставничество Катаева — в понимании новаторства как традиции. Особенно мил ему весенний, галый городской говорок Аксенова, его наив, чистота.
Зрачок Катаева по-юному меток, жест молодцеват, лих. Не зря у него хранится серебряное оружие «За храбрость». Взгляните, как свистящ и ювелирен его кавалерийский почерк: «Перед мельницей стояли старые головастые ветлы, похожие на богатырские палицы, из которых во все стороны торчали голые прутья, и все это напоминало мучения святого Себастьяна, утыканного стрелами».
Или:
«…в то время как в церкви позванивали тонкие воскресные колокола и в пролете каменной готической двери, всегда напоминавшей мне след раскаленного утюга, пылали золотые костры восковых свечей».
«Еще четыреста,— скажет он вам однажды, прощаясь,— еще четыреста…»
Через месяц вы найдете его в том же кресле, в серо-черной ризе своей. Его правая лапа подогнута. На ваш немой вопрос он хмыкнет: «Еще триста».
А с порога в ноги к вам бросится черный комок, мини-пудель Джуля, американочка, уроженица штата Нью-Йорк или Аризоны, невозвращенка, избравшая навсегда переделкинские долы и дорожки.
Она стрижена, как версальский садовый кустарник, вся в меховых шарах и помпонах, с круглыми конечностями, как живой трефовый туз на паркете.
Она смотрит на вас сквозь шерстяные подвески, изнемогает — что за гостинец привезли вы из города, в дом, к праздничку?
А на даче празднично пахнет пирогом, чистыми полами, надвигающимся юбилеем, и порхает светлая стрижечка его доброй хозяйки.
Право, ну что я подарю Катаеву? Преподнесу ему к его торжеству вещицы, написанные в последней поездке по США. Первое о «Хэллувин» — американском языческом празднике прощания с летом. В этот день ряженые дети бродят по домам и получают от хозяев яблоки и сладости. Этой осенью во время Хэллувина в одном из городков какие-то негодяи вложили в яблоки для детей бритвенные лезвия.
Другие стихотворения — шутейные, — какой уж серьез к юбилейному столу?!
Сколько ни пиши о Катаеве, остается нечто невысказанное, чувство, не передаваемое словами, этакое «скрымтымным» — морозное словечко из омского фольклора.
Что пожелать Вам к юбилею, дорогой наш Валентин Петрович, старший товарищ, мэтр? Желать кощунственно. Ну, что пожелаешь лету, саду, туче над косогором? У них свои желания, законы, жизнь. Так и поэт.
Нам же самим пожелаю, чтобы однажды поэт наш поднялся с кресла, счастливо потянулся навстречу, освобожденно растопырил затекшие пальцы и, подмигнув, выдохнул: «Ну, кажется, все».
Жду нового романа.
Журнал «Юность» № 1 1972 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области
|