Владимир Кузнецов
На крутой зыби — маленькая, неустойчивая шлюпка, коротко привязанная к кунгасу, пляшет, как мяч, пущенный по ступенькам. Через низкие обшарпанные борта, некогда голубые, летят брызги.
— Мокнется или нет? — с интересом смотрим мы.
Над нами мглистое северосахалинское небо. С вечера к причалу приезжал на лошадке дед Кочура, привез записку капитана флота: штормовое предупреждение. За бригадира сейчас Витя. Он с полчаса вертел записку, хмурился, вздыхал, но сунул ее за голенище, и все само собой решилось. Нет записки, может, и шторма не будет.
На рассвете мы вышли в море.
Витя лежит на носу кунгаса, на двух мокрых телогрейках. Ноги брошены вдоль бортов. Отсюда удобно видеть сети, всех нас и разговаривать с Лехой. По Татарскому проливу, с севера, от Петровской косы, за что она и прозывается «Петей», дует ветер. Дует с четырех утра, не переходя в шторм, но и не спадая. Витя внутренне напряжен и только поэтому охотно переругивается с Лехой.
На волне, во время переборки сетей, капроновая ячея, в которую мы вцепляемся разбухшими пальцами, напрягается, делаясь на ощупь, как струна, как лезвие. Кунгас бросает, словно телегу на ухабах. Выпустить ячею мы не имеем права. Никто никогда не выпускал. Резали пальцы до костей, было такое. Чтоб бросить, не было.
Леха стоит, балансируя в шлюпке, и гогочет.
— Эх, ты,— ласково басит Витя.— У тебя мухи на руках любовь закручивают, р-р-рыбак!
Леха самый молодой в бригаде, еще донашивает армейское «хэбэ». К губам навечно приклеена изжеванная папироса. Он стоит в шлюпке цепко и пружинисто. Бригада без Лехи — полбригады. Поровну пропахли мы рыбой и смолой, поровну работаем, но есть в Лехе азартная искренняя живинка, всегда отличающая истинного рыбака от шабашника, от бестолкового романтика, сбежавшего сюда за приключениями и теперь отбывающего срок путины ради денег на обратную дорогу. Даже на берегу Леху выделяет из десятков людей неумение праздно держать руки, разумно тратить деньги, неуклюжесть от хорошего костюма и еще добрый десяток неумений, с которыми другому сразу крышка, а Леха с ними и есть Леха. В райцентре на него заинтересованно посматривают милиционеры. В клубе «Рыбник», на улице вокруг него всегда легкое завихрение.
Он балансирует в шлюпке и видит, конечно, огромную волну, медленно бухающую над горизонтом. Он рискует сейчас, но не садится. Если б не волна, он гнался бы за нерпами. Их блестящие головки с веселыми, смышлеными глазами всегда вокруг ловушки. Исчезнет одна, тут же четыре новых. Как черные поплавки. Я думаю о Лехином будущем. Он заочник техникума. Через два года получит диплом. Его посадят на оклад, выверенный в высоких инстанциях по производственно-творческой отдаче некоего «среднего» человека. Лехе «в среднем» придется двигаться и шевелить мозгами. Нет, вряд ли Леха усидит…
Хребет волны завихряется от пены, в какое-то мгновение солнечный луч пробивает ее, но вязнет в желтовато-зеленой толще. Леха будто перед пенальти насторожился, собрался комком. Шлюпка летит вверх. Он не сел. Видны его руки, раскинутые в стороны. Он тут же проваливается, и за гребнем, за его утробным рыком, слышится довольное похрюкиванье. Волна прокатилась, оставив в сетях водоросли, обломки досок и… ботинок. Откуда он здесь?..
— Во, японцы забогатели,— приподнимается Витя,— недоношенными бросаются.
Ботинок запутался шнурком за верхний подбор ловушки, возле пенопластовой балберы.
Леха копается с уключиной, загоняя ее поглубже в гнездо. Лицо красное, сосредоточенное. Под
неуклюжей робой ладное, плечистое тело. Голубоглазый, с облупившимся носом, с улыбкой, которую вряд ли забудет хоть одна девчонка. Именно такие любят до самой смерти, и их любят с твердым и суровым постоянством.
— Ты, фрукт,— кричит ему Витя,— закрывай ловушку! Пер-рр-реборка!
Мы молча досасываем окурки. Сейчас будет работа. Будет то, ради чего мы здесь. Мы — наша
четверка в кунгасе. Команда застает каждого за делом. Гандарахинов — дядя Ваня, невысокий, кряжистый татарин, строгает ложку; Коля Донской лениво отчерпывает воду; я и нагловатый красивый Гаян курим.
Нужно не уважать себя, чтоб сразу кинуться к рабочему канату. Но нужно вообще не уважать себя, чтоб замешкаться с незанятыми руками. Мы тянем минуты три. Потом дядя Ваня сует нож в истертый кожаный чехол, подвешенный на животе.
— Ну, чего там? — хрипло кричит Леха.
Коля Донской отбрасывает ведро. Оно весело звякает о лапу якоря. Наш кунгас похож на телегу с высокими бортами. Невысокий Коля всегда становится на банку, изрезанную ножами. Каких тут только нет имен и изречений! Витя, сбросивший с бортов ноги, оскользнулся па огромной, как велосипедное колесо, камбале. Взяли ее на борт для бригадной кухни.
— Зараза! — ругается он и пинает рыбину, но та всем брюхом намертво присосалась к днищу.
Мы отвязываем кунгас, и он сразу начинает рыскать, корячиться, нелепо взмывая в самое небо острым носом. Торопливо выбираем слабину рабочих канатов. Посудина выравнивается. Коля уже поймал нижний подбор сети. Я свешиваюсь за борт и хватаюсь за ячею обеими руками. Наша снасть — километровое крыло от берега в море. Кончается оно квадратной ловушкой, шестьдесят на тридцать метров, с узким входом. Мы сейчас поднимаем дно ловушки. Шестьдесят метров мы мерим пальцами, вытягивая на себя сеть и пропуская ее под днище кунгаса. Мы упираемся животами и коленями в борт, и кунгас боком проходит все это шестидесятиметровое расстояние.
— А ну! — с улыбкой орет Витя. Уши кожаной ушанки, появившейся на свет, видимо, одновременно с островом Сахалином, хлопают его по щекам.
По проливу мимо нас с грациозностью одухотворенного существа проходит океанский пароходище.
— Во пишет! — говорит Гаян.
Разгибаем спины. Порыв ветра доносит музыку.
У Гаяна в глазах обожание.
— Знаешь, там буфеты…— говорит он.— Никакой рыбы, точно говорю. Хочешь бутерброд или там пирожков, пожалуйста. А пиво там…— Он стонет негромко.— А рыбы никакой!
— Будет работа или нет работа? — срывается дядя Ваня и топает ногой. С днища в наши счастливые глаза летят грязные брызги.
— Да ладно,— огрызается Витя и тянет канат.
По его щекам шлепают уши шапки.
— Работа — не «ладно»,— зло шипит дядя Ваня. На его багровом затылке, выстриженном шрамами чирьев, взбухают две толстых жилы.— Работа — хлеб.
Леха держит на весу нижний подбор сети с тракторными катками вместо грузил. Любой другой утопил бы и себя и шлюпку за этой работой. Только акробаты и звери обладают, наверное, необъяснимым умением чувствовать центр тяжести и положение своего тела в пространстве с такой точностью, как Леха, Лехину голову раза два уже накрыло гребешком волны.
— Ура крикнуть не успеешь,— покосился Гаян.
Мы тянем и тянем сеть, пропуская ее под кунгас. Обязанности распределены строго. Витя на носу, Коля с кормы. Мы с Гаяном на борту. Идет, надвигается, шипя, желтая волна. Папаха пены бесшабашно сбита набекрень.
«Откуда ты такая?» Я крепче вцепляюсь в мокрую, вибрирующую сеть. Я держу ее голыми ладонями. Резиновые перчатки не выдерживают больше двух дней. Ладони чувствуют каждый узелок и ворсинку. Кунгас взлетает вверх, будто им выстрелили. Сеть скользит в горсти. Она мокрая, но жжет. Я сжимаю ее сильней. От моей слабины корма уходит вперед. Нельзя. Вцепились в сеть Коля и Гаян, сопит дядя Ваня, раскорячился и присел от натуги Витя. Мы молчим, каждый перемогает навалившуюся тяжесть, как умеет. Волна прокатывается под кунгасом. Нас окатило всех разом. Но думать об этом некогда.
— Налегай помалу,— с улыбкой одобряет Витя.
В уголках его запаленных губ слюна. Я тяну сеть.
Будто тысячезубое подводное чудище повисло на ней. Мы вырываем метр за метром из бездонной глотки. Впереди нас в садок идет рыба. Прошлую переборку было всего десятка три. Сейчас подцепили изрядно. Сотни яростных хвостов рубят воду.
— Я вас научу через котел прыгать,— радуется Витя.
Балберы между ловушкой и сетью тонут от тяжести и напора испуганной рыбы. Коля перегибается через борт, ловко вбрасывает в кунгас пару штук.
— Дурак, а пряники ем писаные,— поясняет он. В рыбинах килограмма по четыре. Тупо и остервенело они бьют хвостами, разбрызгивая воду. В кунгасе уже по колено.
У кеты серебряное устремленное туловище. Спина синяя или изумрудно-зеленая. Это благородная рыба. Питается только водорослями, планктоном и рачками. Зубов почти нет. Пока мы отгоняем кунгас на исходный рубеж, дядя Ваня постарался для бригадного стола, разделал рыб. Режет он их на пласт через спину. Режет без задиров, одним движением ножа. Брызжет кровь.
— Природа дала, природа взяла,— ласково разговаривает он с рыбой.
Она еще трепещет, разваливаясь на две половины. В разрезе рыхловатая, как переспелая арбузная мякоть, красная зернистая икра.
В это время за кормой раздается сильный всплеск.
Оборачиваемся. Как всегда, и зорче и проворнее всех оказался Витя.
— Курносая влетела,— поясняет он.
В наши сети попадается не только кета и горбуша, вперемешку с ними идет несортная селедка и камбала, сиги и кумжа. Попадаются и морские красавицы — калуги. Вес их бывает до тонны, но ее мы выпускаем: лов калуги запрещен.
— Ведь их как грязи на банках,— возмущаются рыбаки, но запрет есть запрет. Курносой ее зовут за острый задорный нос.
Мы подгоняем кунгас и, багром подцепив сеть, тянем вверх. Вскоре показалась огромная голова с маленькими красивыми, как малахитовые пуговицы, глазками. Они красивы, в них дремучая готовность к любой участи. Запуталась она носом и обоими брюшными плавниками.
— Может, ее туда? — кивает на берег Гаян и неторопливо выпрастывает из чехла жадно устремленное лезвие. Рыба, ошарашенная дневным светом и нашей бесцеремонностью, не шевелится. Веса в ней за сотню килограммов.
— Пупок не развяжется,— сверкает белками глаз Витя.— Пусть гуляет.
Гаян прячет нож, демонстративно садится на банку и закидывает ногу на ногу.
С грехом пополам, чуть не перевернув кунгас, мы вместе с сетью втащили ее на борт. Ее бело-розовое брюхо нервно вздрагивает.
— Ишь, рыло-т нагуляла! — радуется Колька.— Лежи, не шебаршись, пока начальство не увидело.
Мы торопливо, царапая пальцы о шершавую ее кожу, распутываем сеть. Когда дело сделано и сеть опущена за борт, все садятся, закуривают. Сапогами Коля оперся на ее хребет. Рыба, затаившая в своем хвосте силу, способную проломить борт, терпеливо ждет. В жаберных щелях тяжелое, удушливое сипенье. Мы подогнали кунгас к краю ловушки.
— А ну, с улыбочкой! — орет Витя.
Медленно приподнимаем рыбину.
— Не ходи босиком, не ходи,— приговаривает дядя Ваня.
Он суетится больше всех. Рыба неторопливо и важно погрузилась в волну. Мы смотрим вслед, хотя вода и мутная. Мы думаем, наверное, про одно и то же. Метров за сто пологий склон волны прорезал грациозный, могучий хвост. Рыба игриво ударила, и будто молоком плеснули на зеленое — такая чистая пена. Явственно и нежно тронуло сердце. И парни, забубённые грубияны и злословы, долго смотрят туда, где плывут разорванные пузырьки пены. Но чем дольше смотришь, тем беспорядочней толпятся волны, и не видно ничего, сколько ни смотри.
— Ты чего? — толкнул меня Гаян.
— Ничего.
— Дай спички.
Я достал коробок.
На волны можно глядеть бесконечно, до серых мушек в глазах. Глядеть, не отдавая себе отчета, почему от беспричинного волнения стесняет сердце.
Цивилизация стерла с лица земли Первозданность. Любой простор ограничен следами первопроходцев. Море первозданно. В миле от берега ты с глазу на глаз с тысячелетиями. И вчера и сто веков назад здесь все было так же. Волшебство времени проникает в кровь.
— На,— протягивает коробок Гаян. Он сосредоточенно раскуривает сырую «беломорину». Узкие острые губы держат ее крепко и зло. На мгновение выглянуло солнце. Щедрое золото заплясало на изломах зеленых бугров, заиграло в могучих струях, причудливо свивающихся под днищем кунгаса. Голубые лоскуты неба отразились в море, и все оно двулико заголубело ситчиком и серой сталью. С мокрых канатов срываются капли. Только что они были просто капли, а коснувшись волны — снова море. Громоздкие обобщения лезут в голову. Леха свесился в своей шлюпчонке за борт, наблюдает, как идет в ловушку рыба.
— Кольк, а Кольк, потрепись чего-нибудь,— говорит Витя, ломая голосом тишину и дрему.
— А чего?
— Ну так.
Колька задумчиво смотрит на бычка, расплюснутого сапогом. Он смотрит целую минуту. Выражение лица, будто не слышал просьбы.
— А, Кольк,— приподнимается Витя и озабоченно оглядывает нас.
Колька делает мученическое лицо. Для человека самое ужасное в жизни, что нет, понимаете, нет мысли, которая кому-нибудь уже не приходила в голову. Нет, хоть расшибись!
— Гы-ы,— сказал Витя.—.Угадан, про чего я сейчас думаю?
— Об смыться на берег… В точку?
— Не-а.— Витя озарился хитрой улыбкой, завозился и, подтянув ноги под себя, сел.— Не-а, совсем про другое. Вот почему моя дочка на меня похожа? — Кунгас зарывается носом, и брызги косым дождем летят за Витиной спиной.— У меня тут вот,— он задрал голову и оттянул ворот свитера на шее,— видишь, родинка.
— Где? — спросил Леха и, перебирая руками по борту кунгаса, подогнал шлюпку ближе. Он черпнул немного, но маневр завершился благополучно. Витя нагнулся, чтоб видел и Леха. Один Коля взглянул мельком на родинку и снова уставился на бычка.
— И у Томси моей тут, манюсенькая только, понял? — захохотал Витя, и Леха захохотал, и лопнула, оборвалась наша напряженность. И Коля не выдержал, усмехнулся:
— Ну вас, папуасов!
— То-то,— назидательно изрек Витя.— Со мной не спорь, ученый, хрен моченый. Сам папуаса!
Посидели, покурили, и тут я почувствовал, как лопнувшая напряженность снова увязывается тугим, корявым узлом. Всегда перед штормом испытываешь неосознанное томление. Коля все смотрел на бычка. Он невысокий и жилистый парень, Коля Донской. От него с лучшим его другом Сашкой ушла прошлой весной жена. Вместе с нею он покупал другу на день рождения лучшие часы из ассортимента райторговского магазина, а значит, и всего побережья на многие километры к северу и югу.
Отсчет любых событий — об удачной охоте речь или о сильной буре, он ведет от той даты. «Вот, когда она ушла» или «Перед тем, как ей уйти…»
Она уехала с другом, забрав обеих дочек, даже их фотокарточки. Увезла все барахло, фактически ограбив Кольку. Уходит человек в море — были дом, жена, дети; пришел — голые стены и страшная несмываемая правда. Он стоял в дверях и чувствовал, как к кончикам пальцев стекает холодная дрожь. В пустой квартире он нашел старое ее платье. В нем сохранился запах ее тепла, ее тела. Он повесил его на стену и высадил в цветастый ситчик весь патронташ из ружья. Ему дали пятнадцать суток и пообещали отдать под суд. С тех пор брови на Колином лице удивленно вскинуты, заметно подергивается левое веко. Он долго смотрит в сторону материка. В туманной мгле голубеют вершины двух сопок, Они невесомо и призрачно покачиваются над морем. На той стороне пролива его дочки. Он забыл про бычка и смотрит туда чересчур долго. Витя обеспокоенно ерзает. Вите держать ответ и за улов и за наши души.
— Да брось ты о ней,— говорит он.— Слышь, Никол, брось!
Колька послушно и виновато улыбается. Он старый рыбак, тонул два раза, сходился в тайге с медведем, но сейчас пол ним пучина страшнее морской и когти больше звериных.
— Да я так,— бормочет он,— прорвемся.
Слышно, как гортанно и радостно взгомонились чайки. Они между берегом и нами. Перед крылом нашего ставника, на милю уходящего в море, столпилась рыба. У нее два пути: идти вдоль крыла до входа в ловушку или обходить снасть мористей. Те, что в нашем садке, выбрали первый. Повинуясь тысячелетнему инстинкту, погнавшему их вперед, они угодили к нам.
Кета идет с севера, из Охотского моря, и с юга, мимо берегов Японии. Тысячи препятствий на ее огромном пути. Крючки и сети, ненасытные утробы морского зверя. Попадаются рыбы с выдранным боком, с японским крючком, вцепившимся в глотку.
Но они плывут, каждая к своей речушке.
Три, четыре года появившаяся из икринки рыба гуляет по морским просторам. Это срок, отпущенный ей для жизни. Когда он истекает, рыбины плывут к заветной цели. Все они погибнут в одной из светлых таежных речек, где когда-то обрели жизнь, погибнут во имя нового потомства. В лохмотья раздирая о камни тяжелое, икряное брюхо, они добираются, наконец до желанного рубежа. Струится, скачет по камням веселый ручей. Самка, облюбовав место, выметывает икру к вскоре погибает. Безжизненную, обезображенную великой битвой, ее скатывает течением в море. Ее долг перед природой почти выполнен. Когда из икринок проклюнутся мальки, тело матери станет их первой пищей. Безграничная мудрость природы предусмотрела все. Трагедия самца дольше. Он остается на страже икринок. Часто с распоротым животом, тощий и безумный, он кидается на всех, кто осмеливается приблизиться к икринкам. Он стоит носом к течению, из последних сил работая хвостом, создавая благоприятную циркуляцию воды. Он ничего не ест. Караул бессменный, до последнего биения сердца. День, два, три, неделя. Все кончается. Но за это время в прогретой воде, в янтарных икринках произошло великое преобразование. Родилась жизнь.
Вслед за своими родителями скатываются в море шустрые мальки. Даже в стакане с водой их микроскопическая жизнь хрупка и полна опасностей. Они плывут в море. Через три года они вернутся. Таков закон и смысл их существования.
Витя, развалившись на телогрейках, вздремнул. У него загорелое, до сизого оттенка задубевшее лицо. Каменное его выражение не меняет даже улыбка. Лет ему двадцать пять. У него мелкие, изумительной крепости зубы. Однажды он открыл ими консервную банку — выгрыз по кругу крышку. Лицо его спокойно, даже если при переборке порезанная, припухшая ладонь пятнает кровью вымытый до белизны сезальский канат. На его лбу, кончике носа, небритом подбородке дрожат капли. Он не замечает, дремлет. Из одной формы существования без усилия перешел в другую. Я заметил: люди, как Витя, никогда не колеблются между двумя решениями. Избрав цель, они идут только к ней, Они не путаются в вопросах: да — нет, можно — нельзя.
Может быть, они упрощают жизнь? Вряд ли. Они не знают, что можно сворачивать. Не понимают этого, как гуси, прокладывающие путь к гнездовьям. Их осыпают картечью, но они летят древнейшим маршрутом, заполняя собой проломы в строю. Они лишь набирают высоту — единственное, что им можно. Свернуть нельзя.
По морю к нам приближается черная точка. Все вытянули шеи, гадают, что за зверь.
— Никакая не нерпа, а Тузик, дядь Вань, твой,— объявляет Леха.
— Точно, он, шалабудный,— щурится дядя Ваня,— он, сукин кот.
Утром мы уходили в море, и Тузик, пометавшись перед желтой гривой прибойной волны, за кунгасом не поплыл. Весь день он копил в сердце жестокую тоску. Сейчас начался отлив, и волны прилегли. На последних метрах собака, увидев хозяина, делает рывок, сбивается с ритма, и ее морду захлестывает. Дядя Ваня отворачивается.
— Ну, давай! — дружно орем мы.— Давай!
Тузик из последних сил шевелит лапами. Мы втаскиваем его на борт. Он валится набок, впавшие бока ходят ходуном. Но глаз, заплывший кровяной пленкой смертельной усталости, следит за хозяином.
Мы сделали две переборки и уже устали говорить про сахалинских собак, их верность, выносливость в неприхотливость, один дядя Ваня все оглаживает барбоса. Голос журчит ласково:
— И хорошие из тебя перчатки выйдут,— рассуждает он, запуская пальцы в черную шерсть разомлевшего от ласки пса.— Чего смотришь? То-то. Дядя Ваня не злой человек, он хозяин, и все в его хозяйстве должно работать до полного исчерпания всех видов пользы. Пуговица, ржавый гвоздь, обрывок веревки никогда не бывают брошены им. Любую бесхозяйственность он зовет паскудством — слово для него самое ругательное. Он произносит его сопревшим, сырым голосом, среди самой разухабистой брани оно слышнее и злее всех других. Но нужно видеть, с каким блаженством и умилением он выправляет рашпилем зазубрины старого топора, сплетает обрывки пеньковой веревки, подшивает ощерившийся ботинок. Он прищелкивает языком, сопит и покашливает. Он в эти минуты неустанный работник. В тот час, когда дядя Ваня не сможет работать, он умрет. Мы подшучиваем над ним, но мы же чувствуем некую тоску потому, что не имеем в душе того, что имеет он. Дядя Ваня и ходит странно. Вразвалку, руки прижаты вдоль туловища, ладонями вперед, будто только что он положил тяжелый груз или, наоборот, готовится взять. Голова у него растет сразу из плеч. Сейчас он сидит и мирно разговаривает с Гаяном. Только что мы сделали переборку, уже и не вспомнишь, какую по счету.
— Что такое человек, да? — разводит он руками. Гаян привалился к борту, сонно кивает.— Вот ты сидишь себе, то да сё. Хорошо ж? А еще грузчиками были, пришли на корабль, там трюмы отдраены, бимсы и уключины в стопочке. И груз уложен! Бери и неси, во как! А не дергай его, не рви жилу.
И нет его, кто сделал. Нету. Но работаешь ты, а он рядом. Помогает. Это вот и есть человек. И ты тогда стараешься не швыром бросить, а уложить. Твое добро до него не дойдет, оно до другого дойдет, а другой свою работу сделает по уму, и так оно пошло. А потом и до него дойдет. Я молодой был, не верил про это.
Гаян спит. До кирпичного цвета принаждаченные ветром скулы слегка побледнели. Светлые, выгоревшие брови сошлись, между ними первая мужская складка.
— Это ничего,— делая вид, что не видит, рассуждает дядя Ваня.— Все были молодые. Мне сапог на сезон не хватало. Все, бывало, на танцы спешу, все на танцы.
Фа бананавам, лимонном Сингапуре,
Где пылачит и рыдаит окиант…
Это Леха голос подал. Он развалился в шлюпке и поет дурашливым голосом. Он походя разрушает, будто ногой пнул, суровый ореол наших мыслей и всей окружающей картины, с ветром, снова забренчавшим в канатах, волнами, круче изогнувшими хребты. И не скажешь, что не понятно Лехе чувство красоты. Но восхищение морем, из других так ловко выливающееся словами, чуждо ему наверняка. Он в море работник. И если ветер в волны, они ему помеха, как высота — монтажнику, жара — литейщику, голубые васильки во ржи — хлеборобу.
Лежите вы адна на львиной шкуре…
Петь песню до конца ему неинтересно. Он обращает свои шалые глаза на дядю Ваню.
— Слышь, дядь Вань, если я твою Клавку замуж возьму, продашь к свадьбе корову?
Шутка жестокая. Клавка, сдобная, краснощекая девица, поверила матросу с проходящего парохода. Недавно родила Клавка. Пальцы дяди Вани поглаживают рукоятку ножа. Может, и вернется матрос. У Клавки влажные зеленые глаза. Может, и вернется. Кончится навигация, и то, что сегодня — предмет ядовитых пересудов для кумушек рыбацкого поселка, преобразится в счастье новой семьи.
— Корову я продам,— тихо говорит дядя Ваня.
Он улыбается одними углами губ.— Почему не продать, если сам Леха женихается? Продам.
Леха поперхнулся и затих в шлюпке. Ни петь, ни разговаривать ему неохота. Было дело, бегал он за Клавкой, приглашал на твист в клубе «Рыбник». Но сейчас ломится полосатой грудью через меридианы и параллели Клавкин матрос. Вот только в сторону Клавки или от нее, неизвестно пока. Простому, доступному счастью предпочла Клавка свое.
— Мне дочку море подарило,— обливая холодным презрением, говорит она людям.
Выходит, умнеть нужно Лехе, чтоб не просто понять и простить, а хотя бы по-человечески отнестись к человеческой судьбе.
Неожиданно подбрасывает выше обычного. Разом все загомонили. Ветер окреп. Его порывы срывают с волн водяную пыль. Минуту назад пологие склоны были масляными и густыми, теперь и на них пляшут мелкие барашки. Море мгновенно ощерилось острыми гранями.
— Как, Витек, булькнем сегодня? — буднично зевает Колька и продолжает выкручивать портянку.
От берега спешит небольшой катерок «Мотодори», ласкательно «Дорка». За румпелем старшина Саша Комов, рядом бригадир Дюн и двое из бригады. На длинном буксире, зарываясь в волну, тащится байда: к нам идут за уловом.
— У них в башках что, масло закипело? — сплевывает Витя.— Кто в такую волну рыбу выливает!
— Ее через час волной вышибет,— подает голос Леха.— А может, через два, зря, что ль, море цедили?
— Зря, зря. Умники! — раздражается Витя.— А техника безопасности?
— Техника эта самая, она да! — соглашаемся мы.
— Нужна «техника». Но рыбу не бросишь?
Мы отвязываем кунгас, делаем последнюю переборку.
— Я эту рыбу в гробу видал, понял! — бормочет Гаян.— Я ее сто лет знать не хочу! — Чем быстрее работают его руки, тем быстрее он говорит. — Пусть хвосты ее в горле у тебя, Витя, встанут, понял?
— Ага,— с улыбкой басит Витя,— и еще разок, взяли!
Мы тянем и тянем сеть. Неважно, что поймаем сейчас. Теперь важно спасти рыбу в садке. Тяжелые валы прокатываются над балберами. Они не успевают всплывать, и через верхний подбор одна за другой перекидываются упругие серебристые тушки. Теперь они не наши.
Когда подходим к садку, Комов одновременно подводит к противоположной его стороне байду. Пару раз «Дорка» съезжает с крутой волны и чудом не достает бортом до угловой сваи. Я даже голову в плечи втянул от предчувствия болезненного хруста дерева. Комов отработал назад вовремя. Если б ударило, может, проломило бы борт, а может, сломало бы сваю. Думать о том некогда. На каждой руке висит стопудовая тяжесть, и нужно брать ее на себя, все время на себя. Но я думаю, ослепленный брызгами, думаю: «Хорошо быть на свете мастером. Капитан ли ты, грузчик, токарь или рыбак. Быть мастером — вот это важно. Без этого жизнь, как жеваная промокашка».
Мы подвели кунгас почти вплотную к байде. В узкой щели между бортами провис садок, заполненный рыбой. Еще минуту назад мы увертывались от брызг, берегли крошечный сухой пятачок под собой на банке. Теперь мы мокрее воды. Буравит, вспенивает волну, сражаясь за жизнь, каждая из тысяч рыб. Вода клокочет. Наши сердца воссоединились в единое, огромное сердце. От напора может лопнуть сеть, и весь улов уйдет в море. Может затонуть кунгас, могут полопаться жилы на наших руках. Мы своей единой силой перемогаем слепую силу моря. Мы черпаем рыбу каплером. Четверо заводят его рога с байды, мы с Гаяном помогаем с кунгаса. Первые рыбины с тупым звуком ударились о голое днище байды, яростно и бессильно заколотились о доски, пуская из жабр густые подтеки крови. Говорят, у рыбы холодная кровь. Правильно говорят, но зря. Не надо так говорить. За первым каплером черпаем и поднимаем второй, третий.
— Ну, что, рыбьи убийцы,— кричит Комов,— есть навар!
Тяжелые валы все идут и идут на нас, Леха ничего не видит. Он отдирает самцов, мертвой, остервенелой хваткой закусивших ячею. Он успевает швырять в море камбалу, сигов и навагу, угодивших в садок.
— Кончай ерунду, кончай! — машет рукой бригадир Дюн.
Леха торопливо работает. Все эти живые, трепещущие, устремленные к жизни рыбы на приемном пункте летят с пирса в море как мусор. Может быть, спасая их, заполняет Леха грустную пустоту, образовавшуюся в нем после шутки с дядей Ваней?
Два раза кунгас черпнул. Мы с Гаяном метнулись к другому борту выравнивать крен.
— Ха,— сказал Гаян, и всей пятерней, липкой от рыбьей слизи и чешуи, утер лицо.
— Чего? — невинно интересуюсь я.
Он не слышат меня, ведро так и мелькает.
— Хуже было, понял? Точно говорю. Раз под завязку черпнули, и ничего. А еще было, перевернулись. Я за днище уцепился, как краб.— Он нервно хохотнул. Он работает, как машина. И я работаю. Парни с «Дорки» и байды ждут молча. Наконец, ведра стукнули о днище. Облегченный кунгас резво карабкается на волну.
— Чего я говорил? — бормочет Гаян. На бронзовых скулах отсветы заката.— А ты боялся.— Я молчу. Ноет спина, и противно вспоминать про свои ладони. Но в мускулах плеч и рук радостное, праздничное настроение. Я сейчас живу одними этими мускулами, и я, наверное, очень долго проживу. Обмякший, поникший Гаян сидит на корточках, привалясь к борту. Отсюда ему не видно моря. Гаян вышел из игры, Как сказал бы Витя — сдох. Но Витя кричит про другое:
— Гамузом, взяли!
Рыбу, оставшуюся в садке, мы переваливаем в байду. Она грузно садится. Комов благополучно отводит ее. Быстро темнеет. У нас в кунгасе снова вода, но никого это не заботит.
— Центнеров под сотнягу взяли,— говорит Витя.
— Взяли, когда довезли и сдали,— поправляет Колька.
— Ну и делов, чего тут,— оглядывается Витя в сторону ушедшей «Дорки».— Комов плавал, Комов знает…
Мы разбираем весла. Мы остываем от работы, чувствуя, наконец, как вдоль спины, до самых пяток ползут холодные капли. Я вставил уключину, нащупал каблуком упор покрепче. Выгребаться по такой волне — не с пряников пыль сдувать. Но ветер помогает нам. Леха гребет рядом со мной. Его шлюпка крутится на буксирном конце. Волны, летящие на пологий, песчаный берег, быстро истаивают. Длинные, пенистые языки, в которых перекатываются скрученные в валки водоросли, щепки и коряги, свиваются в стремительные водовороты. Нужен такой расчет, чтобы кунгас удержался на гребне как можно дольше. Его тогда вынесет за прибойную линию. Если днище коснется берега раньше, следующая волна накроет с головой и оттащит в море. Хрустнет весло. Неуправляемый кунгас поставит боком, а может, перевернет сразу, без всяких церемоний, Витя, пригнувшись, с якорем в руках стоит на носу. Одним глазом следит за морем, другим — за вырастающим берегом.
— Левым притабань! — командует он.— Полегче говорю, полегче. Та-а-ак.
Высокий, пенистый вал наваливается на корму.
— С улыбочкой,— победно вскрикивает Витя, — понеслася…
Привстав, налегаю на весло. В этом рывке я весь.
Нас возносит под первые, неясные звезды. У берега волны всегда выше, под ними твердая основа.
Через ручку весла чувствую живое упрямство моря. Весло согнулось в дугу. Кунгас на гребне.
— И-и-рр-рас,— выкрикивает Леха,— и-и-ррас!
Мы спиной к Вите и не видим, когда он бросает якорь. Расплющенные ухватистые лапы увязли в песке. Волна прокатилась вперед, и кунгас всем днищем ткнулся в песок. Его шпангоуты хрустнули, как старые кости. Обратный ход волны утягивает его в море. Витя изловчился, прыгнул и, встав на якорь, пропахавший борозду, собственным весом помогает ему завязнуть глубже.
Море теперь бессильно против нас. Через нос кунгаса, чтоб не черпнуть в сапоги, прыгаем следом за Витей. Все вместе наваливаемся на якорный канат и тянем. Волны помогают нам. Мы работаем и еще не знаем, не можем знать, что к концу путины комбинат возьмет два плана. На общем собрании мы будем отбивать ладони, когда нам вручат переходящее красное знамя.
Мы ничего не знаем, мы работаем.
Сахалинская область
Журнал «Юность» № 5 май 1974 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области
|