Приветствую Вас, Гость

Глава четвертая, Дорога неудач, часть 1

Иосиф Герасимов
Скачка Роман
Окончание. Начало см. № 7 за 1987 г.

В Третьякове как заладят дожди, то не меньше, чем на неделю.
Говорят, началось это, когда порубили леса за заводом, ведь добрались и до отрогов гор, даже те деревья, что росли на склонах, повалили. На порубках разросся кустарник, а по низинам земля заболотилась, и оттуда поднимался дурманный туман, цеплялся за голые острые вершины гор, собираясь в дождевые тучи, а они застилали небо, и поначалу моросило, а уж где-то на третий день начинало лить ровно и, казалось, так будет всегда. Тучи нависали низко и держались недвижно. Чаще всего дождь кончался ночью. Небо внезапно обнажалось, и в нем вспыхивали яркие, сильные звезды, а утром под солнцем быстро просыхали тротуары и мостовые, но где были колдобины, еще долго держались лужи.
В дожди Петр Петрович чувствовал себя худо, начинала ныть поясница, ломило в суставах и в груди — старая рана, — и, чтобы одолеть боль, не выказывать своего дурного настроения, он уходил в занятия: или (читал журналы, которых выписывал немало, или делал заметки для будущих уроков. Давалось это ему нелегко.
Светлана позвонила ночью, когда он мучился бессонницей.
— Еду снова к вам, — сообщила она. — Взяла отпуск.
Он всю ночь промаялся, ожидая. Светка, Светка! Он редко видел ее, он многого не знал из того, что происходит с ней, в ней была своя тайна, не разгаданная им, такая же тайна была в ее матери Кате, она так и ушла из жизни, не понятая им до конца, хотя и была самым близким и самым дорогим ему человеком за всю его странную судьбину, и если он был когда-нибудь с кем-то по-настоящему счастлив, то только с Катей… Только с ней. И вот ведь что: Светка ныне старше своей матери; может, еще и потому в голове его иногда происходит путаница: он думает о Светке, а ему кажется — о Кате. Это недавно с ним началось: стало мниться, будто Катя и не покинула землю, а обернулась Светкой, ведь они были уж очень похожи, ну, только глаза у Светки не серые — зеленые, а так она и фигурой, и статью, и светлыми волосами с каштановыми разводами такая же, как мать, и привычки у нее те же — хотя бы вот проводить пальцами в задумчивости по щекам, и смеется она, как Катя, запрокидывая назад голову.
Ему редко снились сны, а может быть, он забывал о них, спал немного — пяти часов ему хватало, он засыпал быстро и пробуждался мгновенно — долгая мирная жизнь все же не избаловала его; приученный в молодости вскакивать с постели по команде, он пожизненно сохранил эту привычку. Его самого поднимало по утрам — будильник заводить не надо. Говорят, у стариков часто сны действуют на их расположение духа. В эту ночь ему приснилась Катя. Она шла в белой рубахе по лужам босая, но вода оставалась гладкой, круги не расходились от ее ступней, лил дождь, а волосы и одежда у Кати были сухи, она улыбалась, как всегда, краешками губ, только глаза у нее по-Светкиному зеленели, и вообще она обликом была настоящая Светка, но он точно знал: это Катя. Она подошла к нему, а он сидел в «виллисе», обняла его за шею и зашептала в ухо, чтобы он не томился, а жил, как живется, он не слышал ее слов, но понимал, что смысл их сводится к тому, что истинность человеческой отваги рождается лишь тогда, когда возможно безбоязненно взглянуть в глаза смерти, тому крайнему пределу, который поставлен всякому человеческому существованию. Стоит это сделать, тогда ощутишь себя свободным. А дождь все лил и лил, но струи его не трогали светлых Катиных волос, не попадали на щеки, и так было долго, может быть, целую вечность.

Он проснулся и удивился сну, потом вспомнил: именно эту мысль он сам высказывал Кате, когда лежал в госпитале и неизвестно было, поднимется ли он вообще, а Катя не отходила от его постели, как на нее ни ворчали врачи. Он знал, почему ему приснилось такое: ведь его вторая встреча с Катей и случилась на дороге. Она шла по лужам в кирзовых сапогах, с «сидором» за плечами, а он гнал на свой командный пункт, потому что через полтора часа должно было начаться наступление. Он думал о нем, высчитывал, все ли у них в дивизии готово. И все же он увидел ее. «Виллис» чуть не окатил Катю с ног до головы, и она крикнула: «Да что вы, поаккуратней не можете!» Тогда он тронул за руку шофера, и тот мгновенно остановился. Он ведь сразу узнал эту самую телефонистку Крылову, которая заставила его ползти на брюхе к передовым траншеям, он и фамилию вспомнил мгновенно, рассмеялся, спросил:
— Ты куда, Крылова?
— Я в Москву, товарищ генерал. Отвоевалась.
— Из госпиталя, что ли?
— Ну!
— Ну да ну! — засмеялся он.— Салазки гну. Полезай в машину. Воевать поедем.
— Воевать так воевать, — рассмеялась и она. Адъютант отворил дверцу, помог ей забраться в
машину. Найдин обернулся и увидел совсем близко ее лицо, побледневшее, но открытое, обращенное в бесхитростности к нему, и сразу смутился, потому как не ожидал такого доверчивого, точно у ребенка, взгляда, а он-то знал, как туго женщине на войне, как грубеют они здесь, как все им становится нипочем, но у этой и лихость была какая-то девичья. Он видывал раньше в заводском поселке таких, что покрепче пацанов лазили по заборам, плавали в студеной воде туда, куда не каждый из добрых мужиков доберется.
— Тебя сильно зацепило? — спросил он.
— Не так, чтобы очень. Навылет ногу пробило, но ни кость, ни связки не задело. Ну, и осколочек в подреберье. Говорят, с ним жить можно.
— Ну, так живи. Побудешь у меня на командном? Ты ведь по связи молодец.
— Ну, если вы просите. Другому бы отказала, а вам…
— Откуда же ты знаешь, какой я?
— Знаю,— сказала она уверенно.— Видела и слышала.
Он не обращал внимания ни на адъютанта, ни на шофера, да они и не существовали сейчас — только она, с серыми открытыми глазами и мягкой улыбкой на губах. Они ехали лесом, мрачным и влажным, на дороге валялись раздавленные еловые ветви,, среди деревьев шло мельтешение, кое-где горели костры, артиллеристы возились подле орудий, а впереди урчал, охал и стонал передний край, словно корчился в ожидании неминуемой схватки. Он подумал: вот через час с небольшим рвать немецкую оборону, все для этого готово. Но его что-то мучило еще ночью, все казалось — надо двигать главные силы не на станцию, а на городок, что северо-западней, а сейчас ясно увидел: нет, все правильно, и начальник штаба прав, и командиры полков. Надо ударить по станции, отрезать ее от городка, а его обойти слева, и один полк с танками кинуть к реке, тогда городок окажется в кольце, так и потерь будет меньше, намного меньше. Он обрадовался, что сомнения его развеялись, и сразу пришла твердая убежденность в удаче.
Они прибыли на командный — его соорудили на холме, с которого хорошо проглядывались поле, влажное после дождей, траншеи, в туманной дали под низким серым небом крохотная станция, а правее — острый шпиль городского собора. Едва он вошел в просторную ячейку, забранную бревнами, где стояли две стереотрубы и был сооружен деревянный столик для карты, то забыл о Кате, обо всем на свете забыл. Теперь надо было ждать команды из корпуса, а перед тем проверить готовность. Он никогда не кричал по телефону и терпеть не мог, когда это делал кто-нибудь из подчиненных или стоящих над ним. Он свято верил, что только спокойный, без всякой нервной взвинченности тон может верно донести мысль командира. Крик — свидетельство неуверенности, а она сразу передается подчиненным и может обернуться трагедией. Настоящий бой возможен, когда нет и малой доли колебаний, все должно быть устремлено на главное, тогда и неожиданности — а их не избежать — не застанут врасплох. Он забыл о Кате, погрузился во все то, что происходило: гул артподготовки, бесконечные доклады. Он почти не отрывался от стереотрубы, все нервные нити боя завязывались в единый узел в его душе. Да, он забыл о Кате, но потом ему казалось — все время чувствовал ее рядом с собой, даже, скорее всего, она была частью его самого, и потому так споро двигалось дело, и уже через два часа окружение городка завершилось, два полка двинулись дальше, все набирая и набирая темп, а к вечеру прошли километров пятнадцать, пока не уперлись в новую оборону.
И снова они ехали в «виллисе», Катя сидела в нем вместе с адъютантом, их привезли в каменную мызу — тут определили штаб дивизии.
Сколько он ни пытался вспомнить, как очутился с ней после ужина в комнате, где стояла старинная деревянная мебель, широкая кровать с резными амурчиками, так и не смог, и Катю спрашивал, но и она объяснить не могла. Это было как наваждение, он, еще разгоряченный удачей боя, кинулся к ней, целовал яростно, и она обнимала его, и, когда все свершилось, пришла трезвость, он ахнул от удивления:
— Да ты что?.. Девка?
— Ага,— сказала она и улыбнулась.— Была.
Она сидела, стыдливо загородившись от него желтой простынью, но смотрела прямо, безбоязненно, и он засмущался ее взгляда.
— Да как же это так? — растерянно проговорил он.
— А так,— ответила она, и в словах ее прозвучал вызов.
— Так что же ты?..
— Это вы про что?
А он и сам не знал, про что, уж очень давно у него не было женщины, жил, как монах, знал, другие командиры заводили себе временных жен, так и называлось — ППЖ, что значило: походно-полевая жена,— в слово это вкладывали разный смысл, кто уважительный, а кто и презрительный. Всякая жизнь была на войне.
— Вы отвернитесь,— сказала она.— Я сейчас… Там ванна, кажется,— кивнула она на дверь.
Он отвернулся, слышал, как она босиком прошла по полу, как тихо скрипнула дверь, и сделалось ему неловко, нехорошо, будто обидел ребенка, непоправимо обидел. Он еще помнил ее гладкое, покрытое мягким пушком тело, хрупкое, с вмятиной от раны на ноге, помнил свежесть ее дыхания и подумал странно: «Да она же мне сейчас родная». Он не слышал, как она вернулась, как шмыгнула под одеяло, и, когда обернулся к ней, словно пытаясь защитить от чего-то, крепко прижал, снова поцеловал, она в ответ ласково провела по его щеке.
— Что же ты со мной пошла, дурочка?
— Понравились, и пошла. Давно понравились, не сегодня. Я про вас многое знаю.
— Откуда же?
— Да ведь по дивизии говорят. Ну, и сама видела… Это вы меня не замечали.
— Ну, почему же? Тогда, на командном пункте, заметил.
— Это опять же я вас заметила,— засмеялась она.
— Ты сколько на войне?
— Полтора годика.
— Как же тебя мужики-то обошли?
— А меня боятся,— просто сказала она.— Знают: если силой, то я и убить могу… А так… Ну, никто мне не пришелся. Сама не знаю — почему. У меня и в школе так было. Меня мальчишки боялись.
Дом содрогнулся от сильного разрыва, зазвенели разбитые стекла, за окнами надрывно кричали, потом еще раз ударило, и с потолка посыпалась известка. Катя даже не вздрогнула, лежала у него под рукой, ласково терлась щекой о его плечо. За окном ругались, кричали, может быть, кто-нибудь и заглядывал в их комнату, но потревожить не посмел, да ему наплевать было на все. Взбаламученный, взъерошенный войною осенний мир, погибающий под грохотом моторов, буксующих в темноте на разбитых дорогах, весь этот мир с походными кухнями, танками, самоходками, пехотой, укрывшийся плащ-палатками от дождя, окружал их, не боявшихся никакой угрозы смерти, а так как она бушевала вокруг, беспорядочно разворачивая землю, охватывая пламенем дома, вонзаясь раскаленными осколками в человеческие тела, близость двоих, так странно и неожиданно нашедших друг друга, становилась еще острее.
Когда рассветало, она поцеловала его и сказала:
— Ну, вот, и кончилось все… Мне домой надо.
— Кто же тебя отпустит?
— А меня ведь списали… Долечиваться буду в Москве, потом — учиться.
— Ты ничего не поняла, дурочка,— сказал он.— Мы сегодня поженились. А разве жена может бросить мужа?
Она осталась с ним, она была всегда рядом, и хоть в той жизни не виделось просвета, спать и то приходилось иногда два-три часа, а все же находилось время — бог весть откуда оно бралось, — чтобы поболтать с Катей. Ему всегда было с ней интересно, а говорила она более всего о любви. Это сейчас может показаться странным, но ему нравилось, как она говорила: любовь всегда делает ставку на будущее — это, мол, не однажды данное, а то, что способно творить. Слепое преклонение — это не любовь, а рабство, оно даже может быть добровольным, но все равно останется рабством, а любовь строит, вернее, из нее созидают грядущее — потому-то один всегда может даже пожертвовать собой ради другого во имя еще одной жизни, что возникнет, как творение их любви, утверждающей бескорыстное единение. Он уже не помнит сейчас ее слов, повторяемых не раз, а только мысли, которые они выражали, помнит, потому что все, что она говорила, подкрепилось ее судьбой.
Она вовсе не была покорной женой, и, если ей иногда что-нибудь взбредало в голову, переупрямить ее было нельзя. Он это быстро понял, и, если она говорила: «Я сегодня с тобой», — а ему нужно было проскочить на передний край, на наблюдательный пункт какого-нибудь батальона, потому что он любил все увидеть своими глазами, он не перечил ей, соглашался, и она моталась за ним, хотя зима в Прибалтике стояла гнилая, часто шел снег с дождем. Он знал: ее разъезды с ним не всем нравились, но старался этого не замечать.
Они стояли в обороне, хотя уж начался сорок пятый, готовили удар, и в это время прибыл к ним полный краснощекий полковник, у него были свои полномочия, и довольно серьезные. Он сказал Найдину:
— Поговорить надо.
Землянка комдива была довольно просторна, вырыли ее за стеной каменного коровника, сюда затащили кресло, несколько стульев, даже письменный стол. У полковника топорщились пегие усы, нос был картошкой, неприятные желтые зубы. Он вынул из планшетки бумагу, сказал:
— Вот что, товарищ Найдин, тут на тебя несколько рапортов. Это неважно, чьи… Пример офицерам не очень хороший подаешь. Возишь с собой женщину. Как это понимать?
— А как надо понимать? — спросил он.
— А так надо,— надулся полковник,— чтобы никаких аморалок не было.
— У тебя жена есть? — спросил Найдин.
— Ну, есть,— ответил полковник.
— Вот,— кивнул Найдин.— Твоя в тылу по аттестату харчуется, а моя со мной. Бросать меня не хочет. Так это, что же, нынче аморальным считается?
Полковник усмехнулся, покачал головой:
— У меня, товарищ Найдин, законная. То, что ты холостой,— это, конечно, нам известно. Известно и почему брак не оформляешь. Не было бы тебе на это разрешения… Мы справки навели. Катерина Васильевна Крылова — по анкете человек не очень чистый. Отец ее в тридцать восьмом… Обвинен в саботаже. Хоть известный инженер, однако же на британской земле стажировался и имел связи. А у нас ныне сорок пятый. Вот-вот конец войне. Мне поручили предупреждение тебе сделать, чтобы ты с этой женщиной кончал. В общем, сам понимать должен.
Он знал, что если даст себе сейчас волю, то может этого полковника и пристрелить, но он зажал себя, проговорил негромко:
— У нее, между прочим, два ранения. И медаль «За отвагу» имеется. Не я представлял, до меня получила. Она связисткой под самый огонь совалась. А ты где, полковник, войну просидел?
Тот хмыкнул, почесал усы, ответил:
— Не беспокойся, товарищ Найдин, не в кустах отсиживался. А героиню ты мне из Крыловой не строй. Сейчас везде таких героинь…
Он не дал ему договорить, потому что тут же сообразил: если сорвется, то и в самом деле потом произойдет то, что уж ничем никогда не поправишь. Он ведь все про Катю знал, она сама ему рассказала: и как ночью пришли за отцом, и как любила она его, и сейчас верит — он был честным человеком. Она на войну пошла и лезла в самое пекло, чтобы люди поняли — нет в ней никакой озлобленности.
— Вот что, мордатый,— тихо, сжав зубы, сказал Найдин,— мотай отсюда, а то кликну охрану и в подвал запру, да еще велю дерьмом коровьим твою ряху вымазать.— И крикнул резко: — Пшел!
Полковник, однако, был спокоен, встал, закрыл планшетку, сказал:
— Мое дело было предупредить. А об разговоре нашем — рапорт подам. Уж не обессудь.
Сказал, как железными челюстями лязгнул — такая угроза была в его словах. Найдин тут же крикнул адъютанта, тот возник сразу.
— Проводите-ка полковника. Да поживее, чтоб им и не пахло здесь.
О разговоре этом он, конечно же, Кате ничего не оказал, да и постарался забыть. Так и не знает до сих пор, написал ли на него полковник, да и жив ли остался, потому что в тот же день немцы кинулись на прорыв, начались жестокие бои…
И это надо было так случиться: война уж кончилась, неожиданной жарой обрушился май, дивизия сворачивалась, добивая отдельные группки. Они ехали веселые в «виллисе», сейчас и не помнит, куда и зачем, как дали по ним из пулемета, наверное, бандиты стреляли из перелеска. Катю легко зацепило, а его… Он лежал в госпитале в Риге, лежал долго, дважды его оперировали. Потом Катя рассказывала: врачи думали, с ним конец, но она была все время рядом, она жила прямо тут, в палате, никто не мог ее выдворить, и он, приходя в себя, видел ее серые глаза, и в них открывалась ему даль, зовущая к жизни, и он не столько умом, сколько душой чувствовал—все равно выберется, все равно одолеет хворобу, хотя бы для того, чтобы быть все время с Катей, ничего другого ему и не нужно было.
А потом… Много чего было потом, хотя прожили они вместе всего шесть лет, но это была настоящая жизнь. Даже когда он лечился на море, они читали, спорили, они вместе искали ответы на многое из того, что было непонятно и загадочно. И в Москве… Но лучших дней, чем в Третьякове, он не помнит. Как же славно им тут было! Если прикинуть все как следует, то они и отошли от войны по-настоящему здесь, в этом доме. И Катя расцвела, налилась настоящей женственностью… Как им было тут хорошо! Но случилось то, что она словно бы предугадала еще в военные дни. Родила она Светлану и всю себя будто отдала ей. Неужто было кому-то нужно, чтобы ценой жизни своей она явила на свет другую, во многом подобную себе?

Журнал Юность № 8 август 1987 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области